— Теперь слушайте.

VII

— Нет надобности говорить вам о своей фамилии, вы ее знаете: мать моя, потом несколько дальних родственников, вот и все. Я имела порядочное состояние…

— Увы! — прервал я. — Зачем вы не были бедны?

— Отец мой, — продолжала Полина, не показывая, что она заметила чувство, вызвавшее у меня восклицание, — оставил по смерти своей сорок тысяч ливров ежегодного дохода. Кроме меня, не было других детей, и я. вступила в свет с именем богатой наследницы.

— Вы забываете, — сказал я, — о красоте своей, соединенной с блестящим воспитанием.

— Вы беспрестанно перебиваете меня и не даете продолжать, — отвечала мне, улыбаясь, Полина.

— О! Вы не можете рассказать, как я, о том действии, которое произвели вы в свете; эта часть истории известна мне лучше, нежели вам. Вы были, не подозревая сами, царицей всех балов, царицей с почетным венком, невидимым для одних только ваших глаз. Тогда-то я увидел вас. В первый раз это было у княгини Бел… Все, что только было знаменитого и известного, собралось у этой прекрасной изгнанницы Милана. Там пели, и виртуозы наших гостиных подходили поочередно к фортепиано. Все, чего только могут достигнуть музыка и пение, соединилось, чтобы восхитить эту толпу дилетантов, удивляющуюся всегда, встречая в свете то совершенство в исполнении, которого мы требуем и находим так редко в театре. Потом кто-то начал говорить о вас и произнес ваше имя. Отчего сердце мое забилось от этого имени, произнесенного в первый раз при мне? Княгиня встала, взяла вас за руку и повела почти как жертву к этому алтарю мелодии. Скажите мне еще, отчего, когда я увидел смущение ваше, чувство страха охватило меня, как будто вы были моей сестрою, хотя я знал вас не более четверти часа? О! Я дрожал, может быть, более, нежели вы, и, верно, вы были далеки от мысли, что в этой толпе есть сердце, родное вашему, которое билось вашим страхом и восхищалось вашим торжеством. Ротик ваш открылся, и мы услышали первые звуки голоса, еще дрожащего и неверного. Но вскоре ноты сделались чистыми и звучными; глаза ваши поднялись от земли и устремились к небу. Толпа, окружавшая вас, рассеялась, и не знаю даже, достигли ли вашего слуха ее рукоплескания, душа ваша, казалось, парила над нею. Это была ария Беллини, мелодичная и простая, однако ж полная слез, какую мог создать только он.

Я не рукоплескал вам, я плакал. Вы возвратились на свое место при шуме похвал; я один не смел подойти к вам; я сел так, чтобы видеть вас беспрестанно. Вечер начал опять свое течение. Музыка продолжалась, потрясая восхищенных слушателей. Но я ничего не слушал с тех пор, как вы оставили фортепиано; все чувства мои сосредоточились в одном. Я смотрел на вас. Помните ли этот вечер?

— Да, я припоминаю его, — сказала Полина.

— Потом, — продолжал я, не думая, что прерываю ее рассказ, — потом я услышал в другой раз не эту самую арию, но народную песенку, которая ее внушила. Это было в Сицилии, к вечеру одного из тех дней, которые созданы только для Италии и Греции. Солнце едва скрылось за Джирджентами, древним Агригентом. Я сидел подле дороги. По левую сторону от меня начинал теряться в вечернем сумраке морской берег, усеянный развалинами, среди которых возвышались три храма; за берегом простиралось море, неподвижное и блестящее, как серебряное зеркало. По правую сторону резкой чертой отделялся город от золотого фона, как на одной из картин первой флорентийской школы, которые приписывают Гадди и которые названы именами Чимабуе или Джотто. Против меня молодая девушка возвращалась от фонтана, неся на голове одну из красивейших древних амфор и напевая песенку, о которой я говорил вам. О! Если бы вы знали, какое впечатление произвела на меня эта песенка. Я закрыл глаза и опустил голову на грудь: море, берег, храмы — все исчезло, даже эта греческая девушка, которая, как волшебница, вернула меня на три года назад и перенесла в салоны княгини Бел… Тогда я опять увидел вас, опять услышал ваш голос и смотрел на вас с восторгом. Но вдруг глубокая печаль овладела мною, потому что в то время вы не были уже молодой девушкой, которую я так любил и которую называли Полина Мельен; вы были графиня Безеваль… Увы!.. Увы!..

— Да, увы! — прошептала Полина.

Прошло несколько минут в молчании. Полина первая его прервала.

— Да, это было прекрасное, счастливое время моей жизни, — сказала она. — Ах! Молодые девушки не понимают своего счастья; они не знают, что несчастье не смеет дотронуться до целомудренного покрывала, которое закрывает их и которое муж некогда сорвет с них. Да, я была счастлива в продолжение трех лет. В эти три года едва ли омрачилось когда-нибудь блестящее солнце моих дней, едва ли затуманилось оно, как облаком, каким-нибудь невинным волнением, которое молодые девушки принимают за любовь. Лето проводили мы в своем замке Мельен; на зиму возвращались в Париж. Лето проходило в деревенских праздниках, а зимы едва достаточно было на городские удовольствия. Я не думала, чтобы жизнь, столь тихая и столь спокойная, могла когда-нибудь омрачиться. Я была весела и доверчива. Так мы прожили до осени 1830 года.

Подле нас находилась дача госпожи Люсьен, муж которой был большим другом моего отца. Однажды вечером она пригласила нас, меня и мать мою, провести весь следующий день у нее в замке. Муж ее, сын и несколько молодых людей, приехавших из Парижа, собрались там для кабаньей охоты, и большой обед должен был прославить победу нового Мелеагра. Мы дали слово.

Приехав в замок, мы не застали уже охотников. Впрочем, время от времени до нас должны были доходить звуки рога, и при помощи их мы могли явиться на место, когда бы захотели, и получить все удовольствие охоты, не рискуя устать. Господин Люсьен остался в замке с женой, дочерью, моей матерью и со мной; Поль, сын его, распоряжался охотой.

В полдень звуки рога начали заметно приближаться; мы услышали сигнал, повторившийся несколько раз. Господин Люсьен сказал нам, что теперь время смотреть; кабан утомился, пора садиться на лошадей; в ту же минуту прискакал к нам один из охотников с приглашением от Поля. Господин Люсьен взял карабин, повесил его через плечо; мы сели на лошадей и отправились вслед за ними. Матери наши пошли пешком в беседку, недалеко от которой происходила охота.

Через несколько минут мы были уже на месте, и, несмотря на отвращение мое к этому удовольствию, вскоре звук рога, быстрота езды, лай собак, крики охотников произвели свое действие, и мы, Люция и я, полусмеясь и полудрожа, поскакали наравне с самыми искусными кавалерами. Два или три раза видели мы кабана, перебегавшего аллеи, и каждый раз собаки следовали за ним все ближе и ближе. Наконец он прислонился к большому дубу, оборотился и выставил голову своре собак. Это было на краю прогалины в лесу, на которую выходили окна павильона, так что госпожа Люсьен и мать моя могли видеть все происходившее.

Охотники стояли вокруг в сорока или пятидесяти шагах от того места, на котором происходило сражение. Собаки, разгоряченные скорым бегом, бросились все на кабана, который почти исчез под их движущейся и пестрой массой. Время от времени одна из нападавших летела вверх на высоту восемь или десять футов от земли и падала с визгом, вся окровавленная; потом бросалась в середину клубка собак и, несмотря на раны, вновь нападала на своего неприятеля. Это сражение продолжалось не более четверти часа, и уже десять или двенадцать собак были ранены смертельно. Это зрелище, кровавое и ужасное, сделалось для меня мучением и, кажется, то же действие произвело на других зрителей, потому что я услышала голос госпожи Люсьен, которая кричала: «Довольно, довольно; прошу тебя, Поль, довольно!» В ту же минуту Поль соскочил с лошади с карабином в руке, подступил несколько шагов к кабану, прицелился и выстрелил.

В то же мгновение, — все происходившее было быстро как молния, — стая собак отхлынула, раненый кабан бросился в середину их и прежде, нежели госпожа Люсьен успела вскрикнуть, был уже на Поле; Поль упал, опрокинутый, и свирепое животное вместо того, чтобы бежать, остановилось, остервеневшее, над своим новым неприятелем.

Тогда последовала минута страшного молчания; госпожа Люсьен, бледная как смерть, с руками, протянутыми к сыну, шептала едва понятно: «Спасите его! Спасите его!..» Господин Люсьен, который один был вооружен, взял свой карабин и хотел прицелиться в кабана, но Поль был под ним, малейшее уклонение ствола — и отец убивал сына. Судорожная дрожь овладела им; он увидел свое бессилие, бросил карабин и устремился к Полю, крича: «На помощь! На помощь!» Охотники последовали за ним. В то же мгновение один молодой человек соскочил с лошади, поднял ружье и закричал тем твердым голосом, который повелевает: «Место, господа!» Охотники расступились. То, что я буду рассказывать вам, происходило менее одной минуты.