– Да что тут говорить-то?! – визгливо перебила её тоже простоволосая, с перекошенным от неостывшей ярости лицом Фёкла. – А ну, бабы, закончим божье дело! Их тут трое, а нас-то – пытнадцать! И господня сила с нами! А-а, бей ведьму!.. Она детей наших голодом морила, в могилку сводила, а мы тут уговоры слушаем!!!
С пронзительным воплем Фёкла кинулась к лежащей на земле Усте, бабы, опомнившись от минутной растерянности, бросились за ней, и Прокопа немедленно сбили с ног. Казалось, уже ничто не остановит слепых от бешенства женщин… Но над чёрным полем взметнулся вдруг отчаянный, полный ужаса и боли вопль:
– А-а-ай! Отруби-ил, нечистый!!!
И хриплый рык:
– Прочь, стервы! Головы расколю!
Бабы остановились, налетев друг на дружку; кто-то споткнулся, кто-то упал. Разом наступила тишина, перебиваемая лишь отрывистыми, испуганными всхлипами Фёклы. Месяц краем, словно с испугом, выглянул из-за облака, серый свет залил пустое поле, упал на лицо Ефима, стоящего с топором в руках возле Устиньи. Та силилась подняться, схватившись за ногу Ефима, но голова её падала, глаза заливало кровью. Мать кинулась к ней, обхватила, сквозь зубы, сдавленно завыла:
– Дитятко, дитятко моё, да за что же, господи, за что-о…
– Убью, паскуды… – тихо, сквозь оскаленные зубы повторил Ефим. Его неподвижное лицо с окаменевшими желваками было страшным, в глазах бился серебристый лунный свет, и бабы, крестясь, невольно попятились от него. Фёкла, которой Ефим успел ударить топором по руке, всхлипывала, зажимая рукой рану, из которой толчками била тёмная кровь. А сбоку уже подошёл, неспешно и спокойно, Антип с кривым суком наперевес и застыл, чуть наклонившись вперёд, рядом с братом. Прокоп, поднявшись с земли, крепко взял в руку тяжёлое кнутовище и встал около сыновей.
– Не надо, тятя… Один я… – не глядя на него, процедил Ефим.
– Замолкни, крапивное семя, всмерть запорю… – чуть слышно ответил ему Прокоп и громко позвал: – Ну, бабьё, давайте! Авось сам-пятнадцать и уложите Силиных-то, да только что вам опосля за Силиных будет – не думали? У Упырихи не задержится, острог за счастье станет!
Бабы растерянно переглянулись.
– Постой, Прокоп Матвеич, то дело доказанное, ведьма же она! И сама созналась! Для ча грешите?.. – начала было снова Марья. И запнулась на полуслове: из темноты вновь послышался тревожный, приближающийся стук копыт.
– Ос-споди, да кого ж ещё несёт?.. – пробормотала Лукерья… И в тот же миг на поляну карьером влетел почтенных лет саврасый мерин. Видно было, что стремительная скачка далась ему нелегко: худые, тёмные от пота его бока ходили ходуном, с морды падали клочья пены, он дрожал всем телом. Со спины саврасого кубарем скатился Васька, а следом, чуть не в протянутые руки парнишки свалилась встрёпанная, со сбитым на затылок платком Шадриха.
– Жива Устька? – тяжело, едва переведя дыхание, спросила она.
– Жива, кажись, – хмуро ответил ей Прокоп.
Шадриха перекрестилась дрожащей рукой. Обвела взглядом баб.
– Фёкла, чего это с тобой?
– Ефимка, ирод, топором рубанул… – жалобно отозвалась та. Сочащаяся кровью рука не помешала ей, однако, проворно отползти в сторону.
– Во-от оно, значит, что… – протянула Шадриха. – Ну-ка, покажь. Да покажи ты, дура, чего ширяешься?! Кровищи эвон сколько натекло, изойдёшь, безголовая!
Фёкла боязливо, перекрестившись украдкой, протянула руку, и Шадриха склонилась над ней. Мимоходом привычно бросила в сторону:
– Устька, вырви красну травку…
Устинья начала подниматься. Ещё не остывшие, ощетинившиеся бабы не сводили с неё глаз, готовые в любой миг броситься на ведьму, но Устя вставала медленно, одной рукой держась за землю, другой – цепляясь за запястье Ефима. Тот, осторожно поднимая девушку одной рукой, во второй по-прежнему держал топор и обводил поляну острым волчьим взглядом. Встав на ноги, Устя покачнулась, растрёпанные волосы упали ей на лицо, прилипли к кровяным потёкам. Она отбросила с лица слипшиеся пряди и медленно, словно по льду, пошла к краю поляны. По толпе женщин пронёсся настороженный ропот.
– Убегёт… Сбежит, проклятая… В лес брызнет…
Но Устинья никуда не «брызнула». Согнувшись и держась за ствол дерева, она искала что-то в серебристых лунных пятнах, прорезанных стрелами травы. Наконец нашла, выдернула несколько стеблей с длинными, узкими листьями; шатаясь, подошла к бабке.
– Эта, бабуш?
– Умница, – не повернув головы, похвалила Шадриха. Взяв из рук внучки траву, быстро и сильно растёрла её в ладонях и пришлёпнула на руку Фёклы. Раздался визг.
– Терпи, – зло сказала Шадриха, кинув на бледное лицо женщины короткий взгляд исподлобья. – По-хорошему, тебе, подлянке, высушить эту руку надобно. Греха на душу брать не хочу из-за вас, паскудниц…
Васька тем временем подпрыгивал посреди поляны и постанывал от нетерпения, силясь привлечь к себе взгляды, но никто не обращал на него внимания до тех пор, пока он не потянул за край рубахи старшего Силина.
– Дядька Прокоп… Прокоп Матвеич…
– Чего тебе, огурец? – хмуро, не поворачиваясь спросил тот.
– Дядька Прокоп, тётя Агаша, она же… Устька ваша, она же невинная, я знаю, я, право слово, знаю… – торопливо, сглатывая слова, начал мальчик. Несколько голов повернулись к нему, и он обрадованно и громко зачастил:
– Это как есть правда, что Устька коров доила, я сам видал, но только не мирских, не деревенских, вот вам крест святой и святая Пятница! – Васька истово, несколько раз перекрестился и для пущей убедительности вытянул из-за ворота рубашки медный крест на полуистлевшей верёвке и чмокнул его.
– Она господских доила! Нарошно полудницей прикидывалась и доила! Кажин день почти! – завопил он отчаянно и звонко, прижимая к груди крест. – И всю бадейку как есть мелюзге отдавала! Все то молоко тянули, и наши, и Баранины, и Гороховы, и Стряпкины, и другие, кому хватало! Она сама ни глоточка за всё лето не сделала, вот ещё вам крест! И все как есть наши подтвердить могут!
– Да не брешешь ли, огурец? – недоверчиво переспросил Силин. Васька, вытаращив глаза, перекрестился вновь и бухнулся на колени:
– Землю есть буду, дядька Прокоп, не брешу! Братьёв-сестёр приведу, они вам то ж скажут! И другие!
Агафья при этих словах сдавленно заплакала.
– Дура… Ах ты, дура, пошто ж… – бормотала она сквозь всхлипы. – Для кого ж ты… Вот они, люди-то… Вот он, мир-то… Говорила я тебе… И в кого ты только такая уродилась…
На поляне воцарилось мёртвое молчание. Бабы растерянно, ещё недоверчиво переглядывались, переводя глаза с взволнованной Васькиной рожицы на залитое кровью лицо Устиньи. Братья Силины по-прежнему стояли рядом с ней, и Ефим всё так же сжимал топор. Прокоп не спеша положил ладонь на топорище, чуть слышно крякнул, и сын медленно, словно нехотя опустил своё оружие.
– Устька, да правда ль это? – неуверенно спросила, покосившись на остальных, Лукерья. Устинья даже не взглянула на неё, но зато Шадриха взвилась, как молодая.
– Спрашиваешь теперь, подлюка?! Отча ж допрежь не спрашивала, когда за косу её рвала, когда под рёбра колом била? Без надобностей было?! Эх вы, бабьё подлое, ни на что не годное! Ишь, колдовку себе нашли, ведьму! В поле, вишь ли, кружила, бурю с градом им нагнала! Выискали виноватого, нечего сказать! Подлые вы, подлые, как только земля вас носит! Ну, пождите, придёте вы ещё ко мне с вашими пузьями больными аль с дитями хворыми, придёте! Будет вам и бог, и порог! За всю вашу гадостность будет! Устька, Агашка, вставайте, пошли отсюда! Глаза бы мои на этих змеюк не глядели! Ух, так бы и прокляла, да Бога боюсь, помирать скоро! Тьфу на вас, кромешницы! А тебя, поганца, – она вдруг резко повернулась к Ефиму, и от неожиданности тот попятился, – ежели я ещё хоть раз около двора угляжу – сухоту на мужеское место напущу! В ад чертям на вилы после смерти отправлюсь, а семени твоего на земле не будет! Хватит, наделал бед!
– Бабуш, то не он был… – вдруг хрипло, не поднимая головы, сказала Устя. Ефим вздрогнул всем телом, повернулся к ней, не замечая упавшей на его плечо руки брата. Лунный свет клином лёг на его разом застывшее лицо.
– Что бормочешь там, Устька? – сердито переспросила Шадриха.
– Не он, говорю… Тятьку-то той зимой не он уходил, – медленно сказала она.
– Не он? А кто ж, коль не он? – недоверчиво взглянула на неё бабка. Прокоп Силин всем телом подался вперёд, он напряжённо переводил глаза с Устиньи на сына, но те молчали. Повытянули шеи и бабы, даже Фёкла, у которой только что унялась кровь из раны, впилась взглядом в Устю.