– Не успеем, тять, – наконец, басом сказал Антип.
– Пара часов есть ещё, – возразил Прокоп.
– Я один сделаю! – пружинисто взвился на ноги Ефим. – Нечего вам попусту…
– Один ты только в острог хорошо загремишь, – мрачно заметил ему отец. – До двадцати годов дожил – ума не нажил… Не потянешь один, а тут наверняка надо.
Агафья медленно подняла искажённое горем, мокрое лицо.
– Что вздумал-то, Прокоп? – хрипло спросила она. – Нешто поможешь тут? Не суйся, пропадёшь… Я сама сейчас пойду, в ноги ей повалюсь, взвою…
– Дура ты, Агашка, – почти ласково сказал Прокоп. – Что ей до вытья твоего? Она вашим вытьём, как клещ кровью, наливается, оно ей в радость. Ступай лучше домой да дожидай. И вы, чертихи, – это уже адресовалось перепуганным бабам, – живо по домам, и чтоб духу вашего не было здесь! Наломали дров полну телегу, неча сказать!
Бабы, казалось, только этого и ждали: их словно ветром сдуло. На поляне осталась только мать Таньки, корчившаяся в припадке у ног Шадрихи, которая смотрела на неё с величайшим отвращением.
– Вот и поди тут с ними слово данное держать, Прокоп Матвеич! – брезгливо сплюнув, сказала она. – Только забожилась не связываться с поганками – эта опять выкликать вздумала! Всех ворон в лесу всполошила!
– Уйми её, Лукинишна, – сквозь зубы посоветовал Прокоп. – И без неё башку ломит, спасу нет… Агаша, Агаша, да что ты вздумала-то, господь с тобою, Агаша!..
Голос Прокопа изменился вдруг так, что и Антип, и Ефим, вполголоса сговаривающиеся о чём-то, умолкли и обернулись. А Агафья, не замечая их изумлённых лиц, упала на колени перед Силиным и, поймав его руку, прижалась к ней губами:
– Прокоп, Христа ради, что хочешь потом проси!.. Она же, Упыриха-то… Она же никого, кроме тебя, слушать не станет! Она же Устьку-то, Устьку мою… Кабы просто высечь велела – то полбеды, доля наша такая, холопская… Но она же её… Она же её до смерти… Тут ведь добро барское, за такое она… Матушка Богородица, Прокоп, бога ради, помоги, я всю жизнь тебе…
– Замолчи, дура!!! – рявкнул Силин, вырывая руку. – Молчи, что ты мне в руку вцепилась, поп я аль барин?! Совсем ополоумела! Достану я тебе Устьку твою! Сам в острог сяду, а достану! Вот тебе крест! Успокоилась?!
Агафья смолкла, отпрянув. Широко открытыми, полными слёз глазами смотрела, как ожесточённо крестится Силин, как он делает резкий знак сыновьям следовать за ним и как шагает, не оглядываясь, к дороге. Тёмное небо чуть заметно светлело на востоке. Короткая летняя ночь катилась на исход.
– Прокоп, я с вами пойду!.. – рванулась было Агафья следом, но рука свекрови ухватила её за подол.
– Сиди!.. Мешаться только будешь им. – Шадриха посмотрела вслед трём тёмным фигурам, скрывающимся в тумане, и вздохнула. – Да и тебе глядеть нечего на то, что там будет.
Устинью бросили на дно телеги вниз лицом, и она не могла разглядеть, куда её везут. Ни повернуться, ни приподнять голову было невозможно: сразу же начинали болеть вывернутые, связанные за спиной локти. В разбитое, саднящее лицо кололись сухие стебли сена, набросанного на дне телеги, Устинья пыталась крутить головой, но в спину тут же втыкался сапог кого-то из дворовых, сидящих рядом, и слышался гогот:
– Встрепыхалась, утица… Ляжи! Селезня жди!
В конце концов Устинья перестала вертеться и обратилась в слух. Вот медленнее покатилась телега, реже стали шаги лошадей… Вот заскрипели ворота, хлопнула дверца тарантаса… Вот сонный голос спросил: «Словили вторую, Амалия Казимировна?»
– В телеге лежит, – ответил резкий, ничуть не усталый голос Упырихи. – Стёпка, Гараська, волоките стерву в сарай, кидайте ко второй… Утром велю, что с ними делать. А сейчас прочь подите, спать лягу. Через два часа уже подниматься в поле…
– Спокойно почивать, Амалия Казимировна… Где девка-то?
Устинью грубо, рывком выдернули из телеги, и она стиснула зубы, чтобы не застонать от скрутившей всё тело боли. Её проволокли по сырой от ночной росы земле, бросили в душное, пахнущее мышами и прошлогодним сеном тёмное нутро сарая. Тяжёлая дверь скрипнула, захлопнулась, и наступила мгла.
Когда глаза немного привыкли к темноте, Устинья сразу же попыталась перевернуться, и после нескольких попыток ей это удалось. Рядом послышалось слабое шуршание. «Мыши бегают…» – мелькнула мысль. Но чуть погодя раздался тонкий всхлип и осторожное:
– Устька, ты?..
– Я, – после недолгого молчании буркнула сквозь зубы Устинья. – Ну, что? Рада, дурёха?
Рядом – тишина. Вскоре эту тишину разрезали частые-частые всхлипы, а затем и тонкий, чуть слышный вой:
– Ы-ы-ы-ы-ы…
– Тьфу… – сплюнула Устинья, яростно корчась на сене в попытках сесть. – Что выть-то теперь? Молись, дура, помирать утром нам! Тебе на кой леший это сдалось? Меня и без Упырихи бабьё наше чуть не уходило всмерть… Силиным спасибо.
– А мне… А я… – Невидимая в потёмках Танька безуспешно пыталась справиться с рыданиями. – А я как прознала, что бабы тебя убивать пошли… Мамка с Палашкой шептались, а я слушала… У меня прямо в глазах потемнело всё, а куда бечь, кому жалиться – и не знаю! К отцу Никодиму было бросилась, а матушка Аграфена говорит – на покосах дальних, это ж почти шесть вёрст рысить, не успела б я… А тут и господское подворье близко, я туда и понеслась… – Танька вновь залилась слезами. – Бог мне разум застил, ведь прямо к Упырихе в контору влетела, а допрежь и взглянуть-то на неё боялась!
– Что же ты сказала ей, дура?! – поражённо спросила Устя.
– Я сначала не хотела-а-а… – Танька выла взахлёб. – В ноги ей бросилась, голосю: ваша милость, Устьку Шадрину спасите, её бабы убить хотят, ведьма, говорят… Вот видит Бог, Устька, кабы она не спросила-а… А она спросила-а-а… Почему это Устька ведьма, спросила… Верно ли, спрашивает, что молоко от коров доила?
– И ты что? – медленно спросила Устинья, хотя и так уже всё было ясно.
– Устька, видит бог и святая Пятница, это не я! Это не я ей рассказала! Она и так знала всё, проклятая! Кто-то уж ей донёс! Как начала меня по щекам хлестать, а у самой глазищи страшные, белые, навыкат, как у карпа… У меня дух чуть не вылетел! Как же я её боюся-то, Устька! А она колотит меня, а сама тихо-тихо спрашивает: когда узнала? Кто сказал? Я с перепугу всё как есть и… А она, проклятая, только кивает, да губами жуёт, да меня по роже хлещет…
– Дура ты, дура, – горько сказала Устя. – И меня не спасла, и сама сгинула… Ведь засекут нас с тобой утром-то. Да не вой, блажная! – Она скрипнула зубами от острой боли в суставах. – Эх, знать бы, кто это постарался…
– Да Акулька, кому ж ещё, – уныло отозвалась Танька. – Акулина наша.
– А зачем ты, дурища, ей сболтнула?! – забывшись, в голос завопила Устинья. – Нашла кому! О-о-о, верно отец Никодим говорил… Коль господь наказать хочет, так последнего ума лишает…
– Так ведь я по секрету, как подружке, шепнула-а-а… – горестно подвывала Танька. – Она мне ведь забожилась, что никому не скажет, на церковь перекрестилась!
– Тьфу! – свирепо сплюнула Устя. И надолго замолчала. Танька какое-то время ещё всхлипывала, копошилась и вздыхала в темноте, потом умолкла тоже. Снаружи некоторое время слышались сонные разговоры и шаги охранявших сарай дворовых, затем раздалось мерное сопение, перешедшее в густой храп. По сену бегали мыши; иногда их прохладные лапки скользили прямо по щекам лежавших на соломе девушек.
– Танька, спишь не то? – шёпотом позвала Устя.
– Не сплю… – отозвалась та. – Чего тебе?
– Можешь подползти? Руки мне зубьями развязать?
– На что? Дверь же заперта, и сторожат…
– Знаю. – Устя помолчала. – На мне поясок цел. Петлю устрою, через балку перекину и…
Некоторое время Танка непонимающе молчала. Затем ахнула:
– Ума лишилась… Это же ведь грех-то какой! Да без покаяния! В ад прямиком и загремишь, дурная!
– Ништо… Хужей, чем есть, не будет, – угрюмо послышалось из темноты. – Танька, ты подумай, ведь это – враз… Завтра под лозинами-то – медленно, может, час, может, два промучимся. Сама, что ль, не видала, как оно бывает-то? А тут ух – и всё! Легше ведь будет! Поясок у меня крепкий, сама ткала, выдержит.
Теперь надолго умолкла Танька. А когда Устинья уже и не ждала ответа, сказала вдруг окрепшим, обречённым голосом:
– Перевернись, лихо… Попробую зубьями-то. Но только чур уговор: ты меня тоже опосля развяжешь да первой в петлю пустишь. И не спорь! Ты-то после сможешь меня вытащить да сама башку просунуть, а я… Мне… Духу во мне мало, сама знаешь. Как увижу тебя синюю да с языком высунутым – так и спужаюсь наверняка. Так что чур мне первой давиться, подруж.