Лике на секунду стало не по себе. Слишком близко оказалось его лицо, слишком яростно смотрели на нее васильковые глаза. И, как нарочно, вспомнился вдруг вкус этих сурово сжатых сейчас губ.

— Конечно, уверена. — Она выдернула руку из его твердых крепких пальцев и, словно нашаливший ребенок, невольно спрятала ее за спину. — А что, ты разве не рад за меня?

Кажется, он взял уже себя в руки, легко хохотнул, откинул волосы со лба.

— Конечно, рад. Счастливого вам пути на войну, мадемуазель.

Он снова пошел вперед, напевая, как всегда, фальшиво:

— Меня зовут юнцом безусым, мне это, право, это, право, все равно…

Лика помедлила несколько секунд, глядя, как играют при ходьбе мускулы на его широкой, обтянутой белой футболкой, спине. На душе стало паршиво и почему-то отчаянно захотелось опуститься на землю и зареветь. Уходит от нее, как обычно, веселый и насмешливый, и даже не обернется, не скажет: «Не уезжай!» Впрочем, разве она послушается, если он так скажет? Конечно нет, не послушается, она ведь привыкла решать все сама, или…

— Ты о чем там замечталась? — повернул голову Андрей. — О доблестях, о подвигах, о славе? Поторапливайся давай, надо же еще Нину Федоровну обрадовать!

И Лика, справившись с собой, изобразив на лице беззаботную улыбку, двинулась за ним следом.

12

…И вот, конь бледный, и на нем всадник, которому имя «смерть»; и ад следовал за ним…

Откровения Иоанна Богослова

За окном тяжело грохнуло. Мелко задребезжали стекла, скатилась со стола шариковая ручка. Гул разорвавшегося снаряда прокатился по городу и стих.

Лика приоткрыла глаза, сощурившись, посмотрела на будильник у кровати и лениво перевернулась на другой бок. Из-за тонкой стенки гостиничного номера слышно было, как вскочил с кровати в своей комнате сербский журналист, прибывший в Кабул только вчера, забегал, заметался. Лика же снова прикрыла глаза, собираясь поспать в свое удовольствие еще часа два. За год, проведенный здесь, она настолько привыкла к выстрелам, грохоту взрывов, свисту снарядов, что для того, чтобы поднять ее с кровати, требовалось нечто большее, чем один случайный взрыв. Должно быть, моджахеды в очередной раз что-нибудь подорвали. Наверняка кто-то погиб, кто-то ранен. Но ей там сейчас делать нечего, утром все узнает.

В первые дни она так же вскакивала с места, услышав звук взрыва, металась, не зная, куда бежать. Рвалась кого-то спасать, кому-то оказывать помощь. Ее успокаивали, объясняли, что на все есть свои люди — раненым помогут врачи и медсестры, поиском террористов займутся военные. Ей же, журналистке, нужно сидеть ровно, не трепыхаться, не высовываться и терпеливо ждать, пока командование даст отмашку на освещение произошедшего в прессе, да еще и наставит, что именно следует рассказать.

Поначалу она так воодушевлена была своей работой, намеревалась всеми силами отстаивать правду, строчила заметки о нечеловеческих условиях, в которых живут солдаты. Ведь спать в бараках, где их размещали, из-за жары было невозможно, а уже в начале осени, после первых дождей, глинистые дороги превращались в вязкое болото, передвигаться по которому можно было только на бронетранспортере.

Она вспоминала свое первое интервью, которое, не испросивши высочайшего разрешения, взяла у круглоглазого молодого солдатика. Тот, испуганно моргая, рассказал ей по секрету, как страшно ему здесь и одиноко, как издеваются над ним «деды» и какой жестокий и грубый человек старшина Васьков. Лика, обескураженная, возмущенная, всю ночь просидела за работой и к утру притащила Мерковичу готовую статью.

Владимир сидел в холле гостиницы, где размещали журналистов, в единственной приличной гостинице в Кабуле, где два раза в день бывала все-таки вода, иногда даже горячая. Развалившись в низком кресле, откинувшись на спинку, он, казалось, дремал. Полуприкрытые темные глаза сонно щурились на бивший в узкое окно солнечный свет.

Лика сбежала к нему по ступенькам лестницы, торжественно вручила исписанные листки, произнесла:

— Владимир Эдуардович, просмотрите, пожалуйста! Моя первая статья.

Меркович лениво кивнул, пробежал глазами строчки, уголок его рта дернулся, пополз вниз. Он протянул стопку листков ей обратно.

— Молодец, живенько написано, легко. Убедительно!

Лика растерялась.

— А как же… Что мне теперь делать?

— Со статьей? Да что хочешь. Можешь порвать, можешь спрятать в стол, сохранить для истории. А можешь… эээ… Ну ладно.

— Почему в стол? — опешила Лика. — Это ведь правда, он сам мне рассказывал. И я все честно написала, ничего не приукрасила.

— Конечно, правда… — кивнул Меркович. — Но печатать это не будут. А тебя, если сунешься со своей правдой, вытурят отсюда в двадцать четыре часа. Мы должны нести советским читателям самую полную информацию — о наших победах, о том, что наши войска контролируют всю территорию Афганистана, о том, что жалкая горстка оставшихся моджахедов со дня на день сложит оружие, а наши доблестные солдаты живут здесь, как на курорте, получают четырехразовое питание и здоровый сон.

— А если я не хочу это писать? — строптиво вскинула голову Лика.

Владимир Эдуардович подался вперед, тело его, за секунду до этого расслабленное, в мгновение ока налилось силой, вздулись бугры мускулов под защитного цвета рубашкой. Раскосые глаза угрожающе блеснули. И Лика невольно попятилась, слишком уж он был похож на леопарда, готового к прыжку.

— А если не хочешь, нечего было напрашиваться ко мне в группу, — отрезал он. — Может, мне тебя вообще домой отправить? Так я могу. Напишу, что ты, к примеру… — он окинул Ликину фигуру насмешливым взглядом, — беременна. — И добавил серьезно: — У меня здесь нет «хочу — не хочу». Я сказал — и точка!

И Лике пришлось отступить, спрятать свои амбиции. Слишком властным и непреклонным оказался этот человек. Что-то было в нем, какая-то внутренняя сила, несгибаемость, заставлявшая слушаться его беспрекословно. И Лика, не решаясь на открытый бунт, лишь молча злилась, приговаривая про себя: «Диктатор проклятый!»

Вскоре ясно стало, что нельзя писать ни о молоденьких искалеченных солдатиках, мучающихся от ран, изнывающих от удушливой жары и гангрены в Кабульском госпитале, ни об отчаянных криках и рыданиях закутанных в черное женщин после очередного артобстрела, ни о мучившей всю военную часть дизентерии. Разрешалось говорить о братской помощи СССР в борьбе афганского народа с религиозными экстремистами. О победах советских войск, о жестокости душманов, об афганско-советской дружбе. Писать же правду об огромной, дикой, никому не принадлежащей земле, рождающей под яростным солнцем лишь разлапистые кусты конопли, о пустынных дорогах, по которым опасно было передвигаться, о застывших в тишине желто-коричневых горных склонах, за каждым из которых могла притаиться смерть, о криках и проклятиях, доносящихся из случайно попавших под обстрел деревень, было строжайше запрещено.

Но помимо этих общих для всех ограничений, у Лики, по милости проклятого диктатора Мерковича, были еще и свои собственные. Целый год она уже провела здесь, но до сих пор не выезжала из города дальше аэропорта. Казалось, она уже наизусть выучила, как заходят на посадку прибывающие из СССР военные пузатые самолеты. Как взмывают в воздух вертолеты, сбивая тепловые ловушки. Как встречают в посольстве делегации из Москвы. Только это ей и можно было описывать. Сопровождать дорогих гостей до посольства, присутствовать при их визитах в военную часть, наблюдать, как торгуются они за причудливые афганские ковры, вываленные на базаре. Меркович с ребятами ездили на бронетранспортерах в Кандагар, летали на вертолетах в зону боевых действий, прячась от пуль, делали репортажи с места событий. Ей же доставались чиновничьи заседания, переходящие в разухабистые пьянки до утра, где ей приходилось отбиваться от настойчивых предложений дорогих гостей провести вместе остаток ночи. Правда, с наиболее навязчивыми кандидатами разбирался сам Меркович, по-простецки объясняя, чтобы «к его бабе не лезли».

Она злилась, негодовала, что к настоящей работе ее не подпускали, но поделать ничего не могла. Подчиняясь негласному приказанию Мерковича, ребята и здесь, в городе, старались всячески оберегать ее, не выпускали из гостиницы по вечерам, да и днем вечно увязывались следом, куда бы она ни шла. И Лике иногда казалось, что она и не уезжала из Москвы.