8

— Стрельников! — с гордостью повторил он, снова наливая в рюмку коньяк.

Лика, как оглушенная, тупо смотрела на его чуть подрагивающие клешни в синих венах. Неожиданно в памяти всплыла картинка из детства.

Маленькая Лика сидит на полу, уставившись в переплетения абстрактных рисунков на обоях. Зеленоватые и коричневые узоры представляются ей таинственными далекими джунглями. Она вытаскивает из кармана застиранного домашнего платья карандаш и, послюнявив грифель, сосредоточенно рисует на одной из пальмовых ветвей длинноклювого попугая.

На кухне, невидимые для Лики, ссорятся мать и бабка.

— Пойми наконец, я давно уже не ребенок, — топает ногами Ольга. — Почему ты себе позволяешь решать, за кого мне нужно выходить замуж. Виктор — прекрасный человек, талантливый художник, и я…

— Да какой он Виктор, морда козлятская, Витька он, как есть Витька. И будет Витькой до седых мудей. У тебя был уже один прекрасный человек, Женечка Стрельников, забыла? — ехидно и громогласно, на радость всем соседям, заявляет Нинка. — Уж такой замечательный, уж такой необыкновенный. И где он теперь? Тю-тю? В Африкандии своей макакам хвосты крутит? Положил с прибором что на тебя, что на ребенка…

И Лика, тряхнув головой и высунув от усердия кончик языка, вычерчивает в зарослях южных трав фигуру путешественника в высоких сапогах и широкополой шляпе. В руках у него ружье, а на плече сидит макака, свесив вниз длинный хвост.

А вслед за этим воспоминанием всплывает в голове напутствие бабки Нинки, провожающей ее, семнадцатилетнюю абитуриентку, на вступительные экзамены в институт.

— И смотри там, не трясись от страха-то, нечего! Слава богу, фамилия наша там всем известна. Как спросят тебя, не Константина ли Васильича Белова ты внучка, сразу и говори — его, его. Эх, хорошо мы с дедом-то настояли тогда тебя Беловой записать. А то пришла бы сейчас на экзамены Стрельникова Элеонора Евгеньевна. Кто такая, с чем ее едят? Никто не знает.

— Вы что же, Лика, совсем не пьющая? — Евгений Павлович потряс перед ее носом узловатым пальцем. — Обижаете, обижаете. Может, все-таки опрокинете со мной рюмочку? Глаза его сделались уже мутными, масляно щурились на нее, и Лика догадалась, что человек этот, вероятно, начинает «опрокидывать рюмочки» с раннего утра. Сидит здесь, в этой огромной пустой квартире, некогда хорошо и дорого обставленной, поражавшей, должно быть, простых советских граждан номенклатурной роскошью. Теперь же пыльной, пропитавшейся запахом неопрятного, давно пьющего стареющего мужчины. Сидит и строчит свои никому не нужные заметки, давясь злобой на несправедливо выбросивший его за борт мир, ненавидя всех — более удачливых бывших коллег, сильную и влиятельную жену, правительство, бизнесменов, ученых… И к вечеру, наверно, доходит до кондиции, и, рассказав о постигших его несчастьях забрызганному зеркалу в ванной, заваливается спать.

Господи, неужели это он? Отважный путешественник из грез ее детства, который однажды приплывет за ней на каравелле, подхватит на руки и скажет: «Здравствуй, дочка!» И паруса захлопают на ветру, и зеленые волны будут весело плескаться в борт судна. Неужели это он поразил когда-то юную Оленьку, самую красивую девочку в классе, своим неиссякаемым весельем, остроумием, нездешней, несоветской красотой? Неужели это он сделал так, чтобы ни в чем не повинную маленькую девочку Лику так отчаянно и непримиримо с самого ее рождения возненавидела собственная мать? Золотой мальчик, слишком прекрасный, чтобы поселиться под одной крышей с грозной бабкой Нинкой, полуглухим контуженным дедом, круглоглазой Оленькой и яростно орущим уродливым младенцем. Отправился куда-то покорять Африку, бороздить океаны, открывать новые земли… Неужели это из-за него считала погубленной свою жизнь молодая Оленька? Разве может этот согбенный заплесневелый сморчок сломать хоть чью-то жизнь? И какое отношение это самое настоящее ничтожество, к которому и прикоснуться-то неприятно, может иметь к ней?

Итак, Женя Стрельников, сын высокопоставленного папаши, в середине шестидесятых, оставив беременную невесту, отправился в африканскую республику на стажировку при посольстве. Конечно, это он…

Между тем раздухарившийся после нескольких рюмок коньяка Евгений Павлович уже тащил к ней пухлую стопку закапанных мутными пятнами, отпечатанных на машинке листков.

— Вот, посмотрите, посмотрите, — настойчиво тыкал он ей бумаги, дыша в лицо тяжелым коньячным перегаром. — Работа проделана, прямо скажем, немалая. Не знаю, что наговорила вам обо мне Лариска — а от этой, с позволения сказать, женщины всего можно ожидать, — но значения моих трудов для современной науки даже и она отрицать не может. Взгляните!

— Хорошо, хорошо, Евгений Павлович, я после посмотрю, — пыталась отклониться от него Лика. — Уверена, это очень ценные заметки.

— Ну еще бы, — приосанился Рассказов. — Опыт-то за плечами немалый. В советское-то время я был известен, очень даже известен в своих кругах. Заслуг хватает. Да и сейчас есть еще люди, которые ценят, не забывают. Но мало, милая девушка, очень мало. Кругом-то, куда ни глянь, одна чернь, ничтожества, лицемеры, подхалимы. А у меня прадед-то был дворянин, чуть ли не царских кровей, кавалер ордена четвертой степени.

«Бред какой-то! — подумала Лика. — Допился вконец, старый маразматик!»

— Что в стране-то делается, а? Да вы и сами видите, наверно. Вы, виноват, где работаете, я запамятовал?

Он, не прекращая взволнованного монолога, хватил еще одну полную до краев рюмку.

— На телевидении. Вам же Лариса Николаевна говорила…

— Ах, да… Я-то, признаться, решил поначалу, что вас из института, с кафедры экономики развивающихся стран прислали… Я туда на днях подготовительные материалы к кандидатской заносил. Ну да ладно. С телевидения, значит? И что же у вас там, на телевидении, я думаю, тоже подонков хватает?

Лика неопределенно передернула плечами. Сказать ему? Что сказать? Здравствуй, папочка, как долго я тебя искала? Видишь, какая я стала взрослая и самостоятельная? А ведь говорили, что не доживу до семи лет… Может быть, если бы ты знал, что я такой вырасту, ты не сбежал бы тогда? Это ведь, возможно, назло тебе я выкарабкивалась из всех детских болезней, зубами цеплялась за жизнь. Папочка увидит, что я теперь совсем здоровая и такая послушная, такая старательная. Увидит и вернется. И мама перестанет пропадать где-то, успокоится, не будет плакать и кричать с бабушкой на кухне. И все мы заживем вместе, долго и счастливо. Может, все-таки сказать… сказать: «Спасибо тебе, папочка!»

— Послушайте! — вдруг резко перебила она снова пустившегося в излияния Евгения Павловича. — А вы не помните Ольгу Белову? Вы с ней были знакомы в юности, она… рассказывала мне о вас.

Рассказов обиженно поджал губы, досадуя, что его перебили, протер очки краем свешивавшейся со стола посеревшей скатерти, наморщил лоб.

— Белову, говорите? Нет, не припоминаю. А мы с ней по каким каналам были знакомы? По институту? Или по посольским делам? А может, через Ларису, жену? Как вы говорите, Ольга Белова? — Он пощелкал сухими пальцами. — Нет, к сожалению, ничего не всплывает… Вы уж не сердитесь, голубушка, но жизнь за плечами длинная, столько значимых встреч, столько пересечений…

— Ничего, — махнула рукой Лика. — Это неважно.

— А что хоть рассказывала вам знакомая эта, хорошее или плохое? — ощерился в любопытной улыбке Евгений Павлович.

«Это твой папа тебя бросил. Ему, оказывается, только здоровые дети были нужны. Он сына хотел, похожего на Мастроянни. А ты вот с такой головой родилась!» — вспомнился Лике истерический крик матери. «Кобель поганый, не захотел горбатиться на больного ребенка, слинял, вражина!» — вторил в голове ворчливый голос бабки. Господи, как странно это, как нелепо, что человек, явившийся причиной твоих самых глубоких, самых затаенных комплексов, и не подозревает о том, какую роль ему довелось сыграть в чьей-то жизни. Сидит, пьяно покачиваясь на табуретке, озлобленный, беспомощный, жалкий паук, щурит на тебя заплывшие глаза и не знает, ни о чем не подозревает… Какие копья ломались из-за него, какие вулканы шекспировских страстей извергались. Сколько неоправданных надежд, нелепых мечтаний, пустых фантазий. Сколько самых противоречивых представлений связано было с этой таинственной личностью, оказавшейся на деле самым обыкновенным спивающимся озлобленным неудачником.