Источник мой, текущий медом — мой красивый мальчик, которого я лишилась. Я высохла и стала пучком полыни; беда всю меня напитала горечью.

Надежная гавань мне — сын Исминий и, подобно кораблю, я в гавани находила защиту от ветров и не боялась волн. Нет у меня теперь гавани, и, подобно кораблю, меня в открытом море затопляют волны.

Солнцем был мне мой сын, ныне же он, как солнце, закатился, и мрак окутывает его мать. Я променяла некогда светлый для меня, сердцу любезный Еврикомид на Киммерию[183]. Светлая звезда моя — сын, но она потухла, и темная ночь скрывает мать. Светом мне был мой сын, но свет погас, и теперь я хожу во мраке.

Аполлон, твой отец Зевс, увенчав его лавром, посылает блистательным вестником в губительный Авликомид. Тогда блаженство подымало мать до самых небес, ныне печаль низводит ее к самым вратам Аида. Вестник — теперь беглец, свободный — раб, девственник — пленник Эрота — и в довершение всего я, бездетная, оплакиваю сына, а еще горше оплакиваю мать.

Но сын, вестник, господин, как мне оплакивать тебя? Как увенчать венком из слез? Как умершего? Но Зевс, быть может, сберег твоей, матери дитя, быть может, ты жив, но пленен и несешь рабскую службу у каких-нибудь варваров, ты филэллин[184], вестник, господин над многими рабами!

О треножник, о лавр, а прежде всего вещий Аполлон, не отринь эти мои возлияния и мои слезы, открой мне правду о судьбе сына, и да будет твое вещание не зловещим, а благим. Длиннокудрый Аполлон, сжалься над моей жалкой головой — на ней уже нет кудрей; Дафний-Аполлон, сохрани моего сына Исминия; он некогда блистательно увенчал свою голову твоим лавром, ныне покрывает эту вот мою горестную голову шлемом Аида[185]». Так на трагический лад жалостно причитала моя мать Диантия и, словно море волнами, покрывалась слезами и заливала ими все святилище.

А Панфия, мать моей Исмины, тоскливо подхватила: «Увы, дитя мое Исмина, — неустанно повторяя, — ты погибла, вырвавшись из моих злосчастных рук, и погубила свою мать. Как быстрая птичка, ты взмахнула крыльями и улетела из моих бедных рук. О, этот страшный отлет, погасивший мой светоч.

Ты — мой брачный покой и медью окованный терем дев, но, увы, дитя мое Исмина, вместе с брачным покоем и девичьим теремом я потеряла тебя, деву.

Ты, Исмина, мой высокий кипарис, который я посадила в глубине своей души, питала росой девства и всячески холила, но налетевший из Еврикомида вихрь с корнем вырвал его. Не вестник это был, а лютый зверь, который похитил вдруг мою Исмину из этих жалостных рук, разъяв объятий круг, унес мое сокровище, срезал колос, снял виноград, оборвал розовый куст.

Зверь тот, венком увенчанный, пришел в Авликомид и лишил мою голову украшения, сорвал с нее венок. Он прикинулся девственником и коварно увлек за собою мою деву, метнул в мое сердце стрелу, и теперь боль пронзает мою внутренность до самых глубин. Праздный еврикомидский трутень погубил мою Исмину, мою сладкую пчелу и наполнил мою душу полынью.

Огромный хищный орел, доченька, унес приносимую за тебя жертву прямо из моих рук и с огня алтаря — то был зловещий знак. Теперь прорицания Зевса сбылись.

Ты — мой полный сладости источник, услаждающий горечь моей старости. Но какой-то землекоп из Еврикомида отводит твою воду в другое русло; душа моя жаждет тебя, и губы ищут тебя как струящего свежие струи источника.[186] Дитя мое, Исмина, как мне оплакать тебя, как горестно вспомянуть? Как умершую? Но в какой земле ты схоронена? Какая гробница скрывает тебя и весь источник прелестей поглощает? А если смерть сжалилась над твоей юностью, я хочу узнать, какой город принял тебя, мою Исмину, деву благодевную.

Но тот мучитель, тот святотатец, насмеявшийся над вестничеством и постыдно предавший его, осквернил твое девство. О, коварный обман, о, злосчастный мой талан, о, ограда, не оградившая, о, хитрость того зверя, обманом умыкающего, дерзостно похищающего?

О, вещающий источник, о, пророческий лавр и прежде всего Феб-Аполлон, прими эти горькие возлияния, которые приносит тебе злосчастная мать Панфия за свою злосчастную дочь Исмину».

Так обе матери горестно и слезно причитали.

Отцы еще более горестно били себя в грудь и в один голос стенали: «О, дети, — говорили они, — вы погибли, и мы погибли с вами. Эрот войной пошел на вас и осадил наши души. Эрот похитил у вас багряницу девственности, и мы, подобно пурпурнице, лишились своего покрова. Эрот оборвал ваш розовый куст и спалил наши души, словно терновник[187]. Любовным огнем Эрот сжег жар вашей юности, в пламени сгубил наши старческие сердца и обратил нас в уголья. Эрот, сын Зевса, идет войной на отца в самый праздник Зевса, в самый священный день, в пору Диасий. Он берет в плен вестника, отнимает у него целомудрие, осаждает весь девичий терем, беспощадно грабит наши души. Ветвями этого лавра, Аполлон, ветвями твоего дерева мы увенчали головы своих детей, но Эрот сорвал венки и прахом увенчал головы отцов.

О, Аполлон, владыка Аполлон, пощади эти седины и помоги отцу осилить отцеубийцу сына. Прими возлияния, которые родители приносят тебе за своих детей, жалко гибнущих в пору самой весны, в пору самой молодости, в пору, когда луг еще в цветах».

Так вопияли наши матери и отцы, а окружающие их скорбели душой, плакали и горестно причитали.

Тут я, подойдя к Исмине, за руку притянул ее к себе и спросил: «Видишь, Исмина?».

Она говорит: «Обнимем наших матерей?».

Я: «Потерпи, — ответил, — подождем оракула».

Тут вода источника начинает клокотать, треножник звенит, пророческий лавр раскачивается, словно его колеблет ветер. Жрецов охватывает вдохновение, Феб прорицает, предсказывает, вещает и предрекает будущее. Оракул сулит, что мы будем возвращены своим родителям, и требует соединить нас браком. Эти слова заставляют всю толпу трепетать от благоговения, обе матери плачут от радости, отцы пляшут перед алтарем, а мы, взявшись за руки, припадаем к подножью кумира Феба. Подбегают наши матери, привлекают нас к себе, сплетаются с нами, обнимаются, целуют, плачут, крепко держат. Отцы влекут нас в противоположную сторону, и наши сердца разрываются между ними. Они славословия начинают, благодарствия возглашают, спасение прославляют. Толпа ликует, славит Аполлона и увенчивает нас лавром.

Но вестник, мой прежний хозяин, и Сострат, отец Родопы, набрасываются на нас, срывают наши венки, выкрикивают дерзкие и святотатственные слова. Они оскорбляют жреца и объявляют, что освободили нас из рук разбойников, и по закону войны мы их рабы.

Жрец снова увенчивает нас и говорит им: «Хорош же у вас закон, если вы с эллинами как с рабами обращаетесь, а еще лучше ваше благочестие, если вы вестников порабощаете. Аполлон пророчествует и назначает свободную долю свободным, кому эллинский закон и самое природа еще раньше даровали свободу. Вы же, порабощая свободных, пророчество попираете, закон презираете».

«Мы, — говорят они, — не презираем законов: этих людей записали в рабы копье и закон войны», и влекут нас, а мы не даем оторвать нас от подножия Феба.

Снова наши матери подняли плач, а отцы молили о помощи криками и слезами.

Сам жрец вмешивается в нашу схватку, но ничего не добившись, совлекает с головы венок, снимает хитон, сбрасывает сандалии и, взойдя на подмостки, громким голосом говорит толпе: «Зачем в столь великом множестве вы напрасно стекаетесь к алтарю Дафния? Зачем молите стреловержца[188] о пророчестве? Ваши почтенные законодатели дадут вам прорицание. Довольно, Феб-Аполлон, прорицать, довольно предрекать, довольно венком венчать!».

Толпа, потрясенная этими словами, смело бросается на наших обидчиков. А они, подобно нам, обнимают ноги кумира, словно им грозит смерть, молят жреца, взывают к Аполлону, «Прости, — говоря, — Аполлон, наш умысел и наши слова».

Они объявляют нас свободными, стремясь освободить собственные свои души. Нас снова увенчивают, провозглашают свободными и возвращают родителям. А те, полные ликования и радости, приносят жертву как за избавление от смерти, поют приветственные песни и возглашают победные. Мы вместе с ними пляшем и затягиваем пеан[189], прославляя счастливое обретение свободы.

Наступает время трапезы; нас зовет к себе жрец и богато угощает. Исмина в смущении не поднимает глаз с земли и не дотрагивается до кушаний даже…[190], а у меня, словно у какого-нибудь победителя на олимпийских играх, от радости и счастья глаза и руки были обращены на трапезу, но хотя уста и горло я предал яствам, мысли мои всецело были заняты предстоящим браком.