Как он говорил! Я увидела живьем всю картину. Больше того — я испытала те сильные чувства, которые испытала бы, стоя перед картиной и перед озверевшими фашистами одновременно. Наверное, я его любила больше всего за его речи…
Весь сеанс он был в невероятном возбуждении, но в штанах его так ничего и не шевельнулось. Это обстоятельство постепенно охладило и меня.
Потом мы пили чай на кухне, я сидела, завернувшись в Наташин байковый халат, который она оставляла в мастерской, чтобы не таскать его с собой всякий раз.
Халат был мне безбожно мал, и я еле успевала его натягивать на бедра, потому что он распахивался до самого лобка, а я была под халатом голая, так как мы собирались провести еще один сеанс.
Илья все время украдкой косился на мои ляжки, словно я не простояла только что перед ним голая больше часа. Брюки его при этом предательски вздулись. Я это увидела точно, хоть он и поворачивался ко мне другим боком и два раза выходил в комнату поправляться. Тогда я решила действовать и сделала вид, что в глаз мне что-то попало. Я так ожесточенно стала тереть его пальцем, что он покраснел самым натуральным образом и из него даже полились слезы.
Илья долго смотрел на это безобразие и потом решил мне помочь.
— Дай я посмотрю, — сказал он, направляя мне настольную лампу в лицо, — а то ты еще вотрешь соринку в глазное яблоко и инфекцию внесешь.
Что и требовалось! Я откинулась на спинку дивана и раздвинула колени, чтобы он мог приблизиться ко мне поближе…
Потом, когда Илья уже не стеснялся об этом говорить, когда он уже ничего не стеснялся, он рассказал мне, что жутко меня боялся. Вернее, не меня, а своей неудачи в моих глазах. У него, как правило, в первый раз с новой женщиной практически ничего не получается, как бы он ее ни хотел. Пока они целовались и ласкались — все было прекрасно, но, когда дело доходило до главного, все опускалось и, как всегда кажется в таких случаях, становилось еще меньше, чем было до этого, даже в спокойном состоянии. Все налаживалось только на третий или четвертый раз.
Одно дело, когда в такой ситуации рядом с тобой опытная женщина, которая все правильно поймет и поможет, думал он, но как к этому отнесется неопытная девчонка, которой едва стукнуло шестнадцать лет… Такие сомнения охватывали его всякий раз, когда наши ласки заходили слишком далеко.
Но в случае со мной произошло чудо…
Разумеется, соринку, которой не было, он вынимал долго, а я, нервничая и моргая, как бы непроизвольно сжимала его ногами и постепенно съезжала на край дивана до тех пор, пока не почувствовала лобком то, что вздувало его брюки…
Потом он благополучно извлек соринку кончиком белоснежного носового платка, пахнущего «Шипром». Уж и не знаю, чего он там извлек, но я, что есть сил сжав его бедрами, завопила на всю мастерскую, что все прошло, и стала покрывать его благодарными поцелуями, которые постепенно перешли совершенно в другие…
Потом мы бесконечно долго возились на диване, но он не спешил снять брюки. Я сама, расстегнув пуговички, залезла к нему в ширинку и принялась истово ласкать его, совершенно искренне восхищаясь вслух тем, какой он нежный и трогательный, потому что стоило мне только прикоснуться к нему, как он тут же уменьшился в размерах.
Илья при этом недоверчиво на меня поглядывал. Ему было невдомек, что лежачего я его никогда не видела и не ощущала, так как у Макарова он еще долго был в возбужденном состоянии и после того как все кончалось… И потом, мы все время спешили и мне никогда не удавалось дождаться, чтобы он успокоился.
Когда мне наконец удалось его раздеть и он лег на меня, не решаясь предпринять дальнейших решительных действий, так как был совершенно к этому не готов, я сама как могла впустила его в себя…
Я так сильно и так долго его хотела, ощущение было такое восхитительно необычное и тонкое, что мне хватило слабого, едва уловимого движения во мне, чтобы неудержимо, бесконечно и бурно, содрогаясь всем телом, сжимая его своими бедрами, улететь вместе с ним за пределы блаженства.
Конечно, можно сказать, что эта победа далась ему незаслуженно. Но можно так и не говорить. Разве не он своими собственными руками и губами, не жалея сил и времени, приблизил ее?
Как бы там ни было, но именно эта победа вдохновила его. Я почувствовала, как он поднял голову и распрямился во мне во весь рост, как движения его стали ощутимы, уверенны и настойчивы, как все мое существо привычно отозвалось на них и стало ритмично двигаться им навстречу, с каждым движением набирая новую силу и неутоленность…
Краем глаза я заметила, как просветлело его лицо, как губы тронула победная, ликующая улыбка. Я еще не знала, что он был счастлив от того, что у него получилось с первого раза, но его счастье заразило и меня, и, когда его исказила болезненная гримаса неотвратимого блаженства, я взорвалась и улетела вместе с ним…
Как потом выяснилось, я в этот момент больно укусила его в плечо.
Он потом долго гордился этим укусом. Через Таньку я узнала, что он хвалился синяком перед ребятами. Меня его несдержанность не обидела. Я и сама гордилась этим укусом. Правда, потом уже ничего подобного я старалась себе не позволять.
В тот день мы были близки еще раза четыре. Он никак не мог успокоиться после такой удачи. А мне только того и надо было.
Больше такого любвеобилия он не проявил ни разу. Чаще всего дело ограничивалось одним-единственным, чуть ли не семейным, коротким соединением. Но я все равно была счастлива безмерно. Во-первых, он всегда долго настраивался, рассматривал меня, ласкал руками, изощренно и изобретательно, целовал, пусть без бешеной страсти, но нежно, тонко, чувственно, а во-вторых, он все время говорил…
Боже, как он говорил, с чем он сравнивал различные части моего тела — царь Соломон позавидовал бы, как он мне самой рассказывал обо мне! Как рисовал меня словами. Это было настолько образно, что я просто видела себя в его речах как в зеркале.
А потом, когда все заканчивалось, он рассказывал об этом. О том, какова была я и что чувствовал он.
Однажды я ему в порыве простодушного восторга сказала, что ему бы не живописцем быть, а писателем, так зримо он все рисует словами. Он жутко обиделся.
Много лет я не могла понять почему, пока не прочла в какой-то очень серьезной критической статье о нем, что вся его живопись грешит чрезмерной литературщиной…
А тогда мне всего хватало. Больше того — я совершенно приспособилась и за его короткий домашний разочек успевала не менее трех раз подняться на вершину блаженства.
Мне казалось, что его благодарности за то, что со мной он чувствовал себя настоящим мужчиной, не будет конца. Он и сам не раз говорил о необыкновенной гармонии наших отношений.
В таком счастье я пребывала еще несколько месяцев, до весны 1952 года.
А за три дня до годовщины нашего знакомства, к которой я с таким волнением готовилась, он позвонил мне и отрешенным голосом сказал:
— Я прошу спокойно выслушать меня и не перебивать…
— Что случилось, родной? — забеспокоилась я, почувствовав опасность в его голосе.
— Я же просил не перебивать, — резко одернул он меня.
— Хорошо, я тебя слушаю, — все-таки успела вставить я.
— Нам было хорошо, во всяком случае, мне… Я не думаю, что стоит это портить. Я оставляю на твоей совести все, что ты от меня скрывала, и я не вправе тебя осуждать. Я благодарен тебе за все, что ты мне дала. Я думаю, и тебе будет что вспомнить…
Он замолчал. Молчала и я, напуганная его строгим окриком.
— С завтрашнего дня, — сказал он изменившимся голосом, — мы с тобой прекращаем все наши отношения. Мы не будем встречаться, я не буду тебе звонить и отвечать на твои звонки. Если ты не хочешь перечеркнуть все хорошее, что у нас было, то не советую преследовать меня. В любом случае, подчеркиваю: в любом, ты получишь жесткий и бескомпромиссный отпор. Я больше ничем не обеспокою тебя и буду вспоминать о тебе с нежностью. Надеюсь, что в твоей памяти я останусь светлым пятном. Объяснять причины такого моего решения я не намерен ни под каким видом. Передай своей подруге Тане, что она тоже не должна приходить в мою мастерскую. С Дубичем она может встречаться где угодно.
Он замолчал, а я просто оцепенела от неожиданности и не могла даже рта открыть.