Эти взгляды обжигают, как крапива. Поймаешь на себе такой взгляд, и даже щеку почесать хочется.

Вот сидишь, вертишься, как на иголках, глаз не сводишь с проулка, ведущего на улицу Станиславского, и вдруг слышишь, как на лавочку рядом с тобой шлепается газета и раздается его глухое: «Привет». Оказывается, он пришел другой дорогой, через бульвар.

Поднимаешь голову и на мгновение встречаешься с ним взглядом. Еле успеваешь кивнуть ему в ответ и что-то пробормотать, как он уже поворачивается и идет к своему дому, а старушки вслед ему шамкают: «Здравствуй, Лешенька, здравствуй, сынок».

Так и не оглянувшись ни разу, он поднимался по лестнице и скрывался за дверью. А я, как дура, оставалась на лавочке и читала «Вечерку». Я ее читаю и до сих пор. Только ее.

Господи, какая же это была мука! Как мне не хватало нежности, внимания, прикосновений… Не зная куда себя девать, я вдруг начинала ластиться к бабушке, да так активно, что та подозрительно поглядывала на меня.

А то, наоборот, перечила ей на каждом слове и доводила ее до сильного гнева. Как я теперь понимаю, я просто нарывалась. Мне хотелось, чтобы она отшлепала меня или как- нибудь ущипнула…

Бедная моя бабулечка, чего она только от меня не терпела! Я ее так пугала своим бурным ростом, развитием и неконтролируемыми эмоциями… Но что я могла с собой поделать?

Я уже была вполне оформившейся взрослой девушкой. Недавно я нашла бабушкины обмеры и поразилась этим цифрам. Грудь у меня уже тогда была 95 см, талия 67 см, а бедра 99 см при росте в 172 см. Живота, как это видно из записи, и в помине не было. Все было слеплено удивительно пропорционально. Когда я в ванной рассматривала себя обнаженную в большом зеркале, то напоминала себе чуть-чуть располневшую Венеру.

4

Как же я тогда мечтала о красивых, возвышенных отношениях, о которых читала в книгах и которые видела в фильмах. Я влюблялась во всех артистов подряд, в их манеру говорить, двигаться, держать голову, улыбаться. И всех героев своих грез я, разумеется, видела с лицом Алексея.

Мы с ним почти не разговаривали, но я постоянно чувствовала его незримое присутствие. Даже тогда, когда он уходил на работу или уезжал со всей компанией на Птичий рынок торговать голубями.

Я завидовала девчонкам, моим подружкам, к которым весело и беззаботно приставали ребята. Они хватали их за руки, что-то отнимали, вроде нечаянно касались груди, бедер… А девчонки прятали эту несчастную конфету или ластик подальше, в карман, или отводили назад руку, понуждая ребят тянуться через их грудь и прижиматься к ним всем телом. И сопротивлялись девчонки до конца, не разжимали потного кулачка до тех пор, пока несчастная конфета не превращалась в жалкий бесформенный комочек и не срасталась с фантиком настолько, что ее потом долго приходилось выкусывать из него. Но зато они были победительницы. Глаза у них сверкали, щеки горели, а из подмышек разило горько- луковым девичьим потом.

Ко мне же никто из ребят не только из соседнего двора, но и со всей округи не подход ил на расстояние пушечного выстрела. И в этом чувствовалось молчаливое, тяжелое присутствие Алексея. Он словно выбрал меня раз и навсегда, еще тогда, когда я, влипая озябшим лицом в колючий штакетник, не могла оторвать от него глаз, но не спешил дотронуться до меня, соединиться со мною. Хотя бы душевно, в разговоре. Ему хватало той незримой и неразрывной связи, которая уже много лет существовала между нами.

А может, он, несмотря на то, что был старше меня на полтора года, инстинктивно осознавал свое отставание в физическом развитии и ждал момента, когда мы сравняемся?

Я ведь к тому времени была уже совершенно полноценной девушкой, два года как готовой к продолжению рода. Месячные у меня начались рано, едва мне минуло одиннадцать лет. Может, в этом повинна та заветная четвертинка горячей еврейской крови, которую мне подарил Лев Григорьевич? Он был наполовину евреем, хотя во всех документах писался как русский.

Тогда же, в одиннадцать лет, у меня начала развиваться грудь. К тринадцати годам она сделалась совершенно взрослой, крупной и тяжелой, с маленькими и твердыми от постоянного возбуждения сосками.

Наш учитель французского языка Дмитрий Владимирович Мерджанов, красивый грузин с густыми сталинскими усами, когда я выходила к доске, густо багровел и не знал, куда глаза девать. Мне это доставляло тайное удовольствие.

Я любила его поддразнить, поворачиваясь к нему самым выгодным образом, чтобы то подчеркнуть грудь, то выставить бедро, то, вроде бы стирая записи с самого верхнего уголка доски, потянуться всем телом, да так, чтобы платье поехало наверх, обнажив мои стройные, но, на мой взгляд, излишне полноватые ноги. Как я потом уяснила, грузинам почему-то именно такие ноги и нравятся.

Однако я очень благодарна ему. Ведь именно на уроках французского я впервые почувствовала, как материален мужской взгляд, как он ощутим всей кожей, какие теплые волны пробегают по ней от этих прикосновений… Внешне я, разумеется, была сама скромность и целомудрие.

Алексей же в свои пятнадцать лет был сухощавым от постоянного недоедания длинноруким подростком. Только лицо его было взрослым. Особенно бледно-голубые глаза, холодные, как лезвие ножа, когда его прикладываешь к свежей шишке на лбу.

Покровительство — вот самое точное слово. Он мне покровительствовал, сберегая меня для определенного часа, который был известен только ему одному.

5

Потом он вдруг начал приглашать меня в кино. Делал он это тоже весьма своеобразно. Куда бы я ни шла, он внезапно, словно из-под земли, вырастал на моем пути. Это было так неожиданно, что я всякий раз непроизвольно ойкала. Едва заметная усмешка трогала его твердые красивые губы, он протягивал мне два голубых билетика и бормотал что-то вроде: «Праздник…», «в "Повторке"». «Пойдешь?» Это означало, что в кинотеатре «Повторного фильма» у нас на Никитских воротах идет «Праздник Святого Йоргена» с Ильинским и Кторовым в главных ролях. Я ошарашенно кивала. «Приходи пораньше», — говорил он и исчезал.

Во сколько бы я ни пришла к кинотеатру, через полминуты непонятно откуда он появлялся передо мной и молча протягивал руку. Я отдавала ему билеты, и мы шли к дверям. Он пропускал меня вперед и совал контролерше билеты так, словно я не с ним, даже не глядя в мою сторону.

Мы сразу поднимались в буфет, и он, ни о чем меня не спрашивая, покупал мне шоколадку «Сказки Пушкина», или, если он был, пористый шоколад «Слава», который я очень любила, или «Стандарт», который я тоже любила, но меньше, чем первые два.

До сих пор я поражаюсь — откуда он знал, что я люблю, а что нет? Ведь мы с ним ни разу на эту тему не говорили. Впрочем, может быть, я сама как-нибудь проболталась…

И так повторялось всякий раз. Мы ходили в кино раза два в неделю.

Я была настолько наивна, что даже не задумывалась о том, где он берет деньги. Как ученик электрика, он получал в ту пору 270 рублей, а шоколадка стоила 25 рублей, мороженое 2 рубля, билеты в кино 5 рублей, потому что он всегда покупал самые лучшие места.

С шоколада я сразу обдирала фольгу, ломала его на кусочки и складывала обратно в бумажку, чтобы не греметь фольгой во время сеанса. Так научила меня бабушка. А мороженое я съедала, пока мы чинно на небольшом расстоянии друг от друга ходили вдоль стен, где были развешаны фотографии артистов и рекламные маленькие афишки самых знаменитых фильмов, отпечатанные на фотобумаге. Все эти фильмы мы уже видели, но было приятно посмотреть на знакомые кадры из любимых картин.

После того как я съедала мороженое, он среди стоящих вдоль стены стульев отыскивал свободный, усаживал меня и спускался на первый этаж в курилку. Я совершенно забыла сказать, что он к тому времени уже курил, и мне, глупой дурочке, это ужасно импонировало. Мне нравился запах его папирос «Север».

Лев Григорьевич курил или «Три богатыря», или «Герцеговину Флор». Дым от этих папирос был пряно-сладкий, а от «Севера» пахло крепко, горько, по-мужски.

Мне очень нравилось, как Алексей по-взрослому горбится, прикуривая и пряча огонек спички между ладонями, сложенными лодочкой. Я обожала смотреть, как он лихо перекатывает заломанную в мелкую гармошку папиросу из одного угла рта в другой.

После второго звонка мы шли в зал. Для меня это был самый волнительный момент. Каждый раз, ерзая на деревянном, отполированном тысячами задов скользком стуле, я старалась устроиться так, чтобы хоть локтем соприкоснуться с ним на подлокотнике. Но всегда моя рука покоилась там в томном одиночестве. Его же рука исчезала, словно ее отрезали. И я грустно лезла в сумочку за шоколадом. О том, чтобы «случайно» прикоснуться к нему коленкой, я и не мечтала. Ног у него в кино вообще не было. Куда уж он их там девал, я до сих пор не понимаю…