Он вернулся в кабинет, оставив то ли умышленно, то ли случайно дверь неплотно прикрытой. Щель была пальца в два, и я слышала каждое слово, сказанное в кабинете.

Сперва было молчание. Потом раздался грохот придвигаемого стула и голос Николая Николаевича, в котором отчетливо сквозила насмешливая интонация:

— Плохо работаем, товарищ Сердюк, очень плохо… По вашим материалам ни один прокурор не даст нам санкцию на арест товарища Ива Монтана…

— Да, но мы против…

— Не мы, а вы, товарищ Сердюк. Вы лично раздули это дело с сомнительной, если не сказать, с преступной идеей сделать из друга нашей страны, коммуниста и борца за мир во всем мире, пособника империализма и шпиона…

— Но, товарищ полковник, вы же сами мне…

— Что? Соскучился по Колыме, твою мать?! — взревел Николай Николаевич, треснув кулаком по столу с такой силой, что жалобно задребезжал самоцветный Кремль. — Что «я тебе»? Это я тебе, твою мать, велел нарушать социалистическую законность? Это я тебе велел лепить горбатого и мучить людей? Что ты к несчастной девке привязался? За мамашу отыграться захотелось? Или решил на чистом понте звездочку поймать? Ты что — забыл, в какие времена мы живем? Это тебе не Колыма, где ты был и хан и вохран…

— Но вы же, товарищ полковник, сами…

— Молчать! — взревел Николай Николаевич и на этот раз стукнул по столу ладонью. — Твое дело телячье — обосрался и стой! Сейчас извинишься перед гражданкой и проводишь до выхода с музыкой. А эту галиматью сейчас же уничтожить! Напишешь новый отчет и положишь мне на стол не позже десяти ноль-ноль. И моли Бога, чтобы ей не пришло в голову написать жалобу в какой-нибудь госпарт-контроль… Какого хера ты расселся?! Зови гражданку!

Евгений Кондратьевич бобиком выкатился в коридор и чуть не зашаркал передо мной ножкой. А меня охватила вдруг такая злость, перемешанная с жалостью к самой себе, усталостью и радостью, что этот кошмар наконец кончился, что ноги отказались слушаться, а из глаз градом посыпались слезы.

Он что-то говорил, мерзко изогнувшись и заглядывая своими погаными глазками мне в лицо, а я его не слышала. У меня не было сил даже плюнуть в его поганую рожу.

Через некоторое время в коридор вышел Николай Николаевич и, взяв меня под руку, чуть ли не силой увлек в кабинет. Там он вытер своим белоснежным платком мои черные слезы, дал воды, но не из графина, а из бутылки «боржоми», которую извлек из книжного шкафа, оказавшегося в верхней половине действительно книжным шкафом, а в нижней холодильником.

Когда я немножко успокоилась, Николай Николаевич, очевидно решив, что любые слова его подчиненного вызовут у меня новые слезы, сам от имени органов извинился передо мной, заверил, что подобного не повторится, лично оформил мне пропуск, помог одеться и по бесконечным коридорам проводил до самого выхода.

Уже перед самой проходной, прощаясь, он еле заметно улыбнулся, и я поняла, что он, конечно же, давно меня узнал.

— Испугалась? — вполголоса спросил он.

Я только молча кивнула головой и благодарно улыбнулась ему в ответ.

— Ничего не бойся, — еще тише сказал он. — Я тебя в обиду не дам…

И протянул мне руку. Я крепко ее пожала. Задержав мою руку в своей, он сказал, подмигнув мне:

— А ты молодец, что не подала вида, что мы знакомы… Тогда мне было бы труднее тебя вытаскивать… А Лекочке передай, чтобы был поосторожнее, а лучше вообще бы завязывал с этими делами…

— Спасибо большое! — проглотив комок в горле, сказала я.

— Ну иди, иди… — Он грубовато подтолкнул меня к двери. — Я тебе как-нибудь позвоню, расскажу об общем знакомом…

Так в моей жизни появился Николай Николаевич.

8

Он позвонил примерно через неделю и пригласил на «Свадьбу Фигаро» в Большой театр. Я согласилась.

Он заехал за мной на такси и, как и прежде, не поднялся, а подождал меня в машине.

Одет он был, можно сказать, элегантно — длинное черное пальто, белый шерстяной шарф. Пушистая бобровая шапка делала его удлиненное лицо с тяжелыми надбровьями даже привлекательным. Во всяком случае, оно уже не пугало меня и не вызывало ассоциаций с гориллой, навязанных мне в свое время Ильей. А тяжелая челюсть придавала ему мужественный вид.

Он очень мило ухаживал за мной в театре. Темно-серый, в крупную полоску строгий английский костюм был очень ему к лицу Я, разумеется, тоже приоделась… Очень пригодилось платье, сшитое для банкета Вероники… Мы хорошо смотрелись вдвоем. Это было видно по тому, как на нас оглядывались.

Присмотревшись, я вдруг поняла, что он не так уж и стар, как это мне казалось три года назад. Ему было немногим больше сорока. Мы с ним как-то подравнялись возрастом, потому что мне при желании можно было дать и двадцать семь и тридцать лет. Прическу я в то время носила очень «взрослую» — низкий тяжелый пучок, напуская волосы слегка на уши. Это было явное подражание Веронике, которая оказала на меня огромное влияние, потому что была, независимо ни от чего, выдающейся личностью.

После спектакля я сама предложила пойти домой пешком. Было тепло и тихо, кружил вокруг фонарей легкий сверкающий снежок. Чтобы платье не мокло в снегу, я незаметно подтянула его специально прихваченным для этого пояском, а разрез и вставной клин сзади давали возможность делать нормальный шаг.

Мы медленно поднимались по улице Горького и Николай Николаевич мне рассказывал, как ему чудом удалось спастись, когда арестовали Наркома.

Дело в том, что 7 марта, через два дня после смерти Сталина и за два дня до его похорон, по инициативе Наркома, Министерство государственной безопасности и Министерство внутренних дел были объединены в одно Министерство внутренних дел, которое возглавил сам Нарком, и, естественно, началась неизбежная кадровая свистопляска.

Нарком как умный и дальновидный человек стремился посадить на все ключевые посты преданных ему лично людей. Таким образом, Николай Николаевич был направлен начальником серьезнейшего отдела в Московское управление.

Арестовали Наркома военные. Для предотвращения стычки с органами к Москве была подтянута Таманская дивизия почти в полном составе, но обезглавленные органы проявили разумную лояльность.

Содержался Нарком в специальном бункере на плацу штаба Московского военного округа на улице Осипенко.

Там же его и расстреляли. Генерал-лейтенант Батицкий уложил его первым же выстрелом, попав из «парабеллума» ему прямо в переносицу.

— Высшее начальство тоже решило проявить лояльность, — говорил Николай Николаевич своим глуховатым низким голосом. — Оно поняло, что если произвести слишком глубокую чистку, то в госбезопасности служить будет некому. Там ведь нужны настоящие специалисты, а откуда им взяться, если таких глубоких чисток было уже и было… Поэтому почти никого и не тронули, кроме самых близких: Гоглидзе, Мешика, Деканозова. Тех арестовали одновременно с Наркомом…

9

Николай Николаевич проводил меня до дверей квартиры. Зайти выпить чашечку кофе наотрез отказался…

Я его приглашала без всяких задних мыслей, просто по- человечески, потому что испытывала к нему самую искреннюю благодарность как к спасителю.

Мои слова о его вполне привлекательном внешнем виде вовсе не означают, что он мне понравился. Просто если б три года назад кто-нибудь мне сказал, что я пойду с этим человеком в театр, — я бы содрогнулась от страха и отвращения. И пошла с ним только из чувства признательности, но когда убедилась, что он выглядит вполне нормально, то очень обрадовалась за него. О том, зачем он пригласил меня в театр, я старалась не задумываться.

Потом он еще пригласил меня в театр, потом еще. Вскоре эти еженедельные посещения театра превратились в традицию. За зиму и весну мы пересмотрели с ним весь московский репертуар.

Он был неизменно любезен, предупредителен, всякий раз заезжал за мной на такси, в театральных буфетах угощал разными вкусностями и обязательно провожал до самой двери квартиры.

Я понимала, что он за мной таким образом ухаживает, но словно закрывала на это глаза. Меня в нем уже ничего не смущало — ни разница в возрасте, ни его тяжеловатое лицо с выпуклыми надбровьями и небольшими остро-проницательными глазами, — но представить с ним что-то большее, чем хождение по театрам, я не могла. Каждый раз после спектакля я его уже чисто формально спрашивала: