Андрей грустно допил свое шампанское. А гений, словно специально для того чтобы опровергнуть слова Андрея, вы брал из своей груды мусора коричневый пастельный мелок и где-то в середине рисунка, среди запутанных линий, поста вил свои инициалы и дату. Потом, отстранившись от картины, допил последнюю каплю портвейна из чашечки. Он так и не захотел сменить ее на рюмку, как я ни предлагала. После этого он со скрежетом отодвинул стул от стола, поднялся и, отойдя на шаг, посмотрел на картину стоя. За столом все молчали. Гений подошел к столу, взял двумя руками разрисованный лист ватмана, встряхнул его и, встав предо мной, сказал:
— Старуха, это тебе. А винца у тебя не найдется?
Я вгляделась в его мазню и ахнула. По какому-то волшебству из нагромождения пятен, мазков, линий и завитков вдруг проступил мой портрет. Я на нем была живее и похожее, чем в зеркале. Причем в зеркале я вижу только свое ли цо, а тут я увидела вдруг всю свою жизнь со всеми проблемами, неудачами, радостями и надеждами… И сколько я ни смотрела на этот портрет, я до сих пор не могу понять, как это сделано. Как три капли краски — зеленая, голубая и серая, выдавленные при мне на бумагу из жеваных тюбиков, могут быть моими глазами, сквозь которые проглядывает моя душа…
Трепеща и недоумевая, я осторожно взяла из его рук свой портрет и пролепетала какие-то слова благодарности, лихорадочно вспоминая, осталась ли в буфете ополовиненная бутылка «Фраги» или мы ее с Татьяной допили.
Я передала портрет в руки Андрея и направилась к буфету. Бутылка, к счастью, была на месте. Она была едва початая. Я передала ее в руки Гения.
— Ты мне сразу понравилась, старуха, — сказал он, чиркнув по моему лицу своими отстраненно-насмешливыми глазками, и налил себе чашечку «Фраги», которую с некоторой на тяжкой можно было считать портвейном. Это вино хоть и десертное, но не очень сладкое. Он отхлебнул добрый глоток и, придвинув стул к столу, К своей пачке ватмана, склонился над следующим листом и выключился из событий.
Тут все начали наперебой поздравлять меня, говорить о том, как мне повезло, как прекрасна картина, какую ценность она представляет уже сейчас и сколько она может стоить через несколько лет, как ее нужно оформить, куда повесить… Все чрезвычайно увлеклись этой проблемой. Возникло несколько непримиримых мнений по этому поводу. Один только Гений тихонько сидел над своим листом ватмана.
В спорах незаметно допили шампанское. Потом добрались до неприкосновенных запасов коньяка Николая Николаевича. Он имел обыкновение недопитые бутылки коньяка составлять на нижнюю полку буфета, в дальний угол, за стопку праздничных тарелок. «На черный день», — всякий раз приговаривал он, никак не предполагая, что «черный день» подкрадется серым августовским утром…
Ушли все до рассвета. Резвицкий так и не сказал мне, в чем заключалось его деловое предложение.
Я проводила честную компанию, заперла за ними дверь и прямо из прихожей направилась в ванную почистить еще раз зубы. Спать не хотелось совершенно, но нужно было попытаться.
С Володей мы договорились, что в райком на инструктаж я не пойду, а явлюсь в «Центральную» к двенадцати часам, к концу завтрака. Это был последний фестивальный день, и никаких мероприятий, кроме торжественного закрытия в Лужниках в шесть часов вечера, у нас не намечалось. Ребята попросили меня прийти днем, чтобы пройтись по магазинам и купить кое-какие сувениры. Значит, я могла спать до одиннадцати часов.
Размышляя таким образом, я почистила зубы и, вернувшись в гостиную, остолбенела на пороге. Гений сидел за столом на своем месте и как ни в чем не бывало чиркал что-то угольком на чистом листе бумаги. Рядом с ним на полу валялся уже зарисованный лист. Это был еще один мой портрет, который я не люблю, потому что выгляжу на нем осатаневшей от гостей, как оно и было на самом деле…
Я готова была голову дать на отсечение, что проводила Гения вместе со всеми остальными гостями. Не влетел же он в форточку, пока я чистила зубы? Я отчетливо помнила, как закрыла дверь и накинула цепочку.
Прислонившись к косяку, я неотрывно смотрела на Гения и соображала, что же делать дальше. Он продолжал рисовать. На его губах блуждала загадочная отстраненная улыбка. Наверняка он видел, что я стою в дверях и смотрю на него, но не желал в этом признаваться.
Я подошла к столу, встала напротив и уставилась на него в упор. Никакой реакции. Тогда я зашла ему за спину и через плечо взглянула на рисунок. Понять что-то в этом сложном переплетении угольно-черных линий я не смогла.
— Какой тут, на хрен, гений, старуха, когда ничего не получается…
Он с таким ожесточением чиркнул углем по бумаге, что тот раскрошился до основания.
— Я пьяненький и спать хочу, — сказал он совершенно трезвым голосом.
— Почему же вы не ушли со всеми? — раздраженно спросила я.
— А мне некуда идти. Они вели меня ночевать в мастерскую к какому-то Илье, а их туда не пустили…
— А что, дома у вас нет? — спросила я.
— Я ушел из дома, старуха, — сказал он и зевнул.
— Хорошо, я вам постелю здесь на диване. Только вам придется уйти вместе со мной в одиннадцать часов.
— Как скажешь, старуха. А за тряпки и за бумагу спасибо… Ничего, если я руки помою?
Я проводила его в ванную, показала, каким полотенцем можно вытереть руки, зашла в спальню, тщательно прикрыла за собой дверь, пожалев, что не предусмотрено на ней ни замка, ни хотя бы крючка, отвернулась к стенке, укрылась с головой и, вопреки опасениям, в то же мгновение провалилась в глубокий, беспамятный сон…
Очнулась я оттого, что кто-то меня потеребил за плечо.
Я откинула одеяло с головы и повернулась.
— Что, пора? Сколько времени? — ошалело пробормотала я, бессмысленными глазами уставившись на круглые настенные часы, на которых было столько же времени, сколько и тогда, когда я ложилась.
Склонившись надо мной, стоял Гений в черных сатиновых трусах и голубой майке, провисшей в проймах.
— Что тебе надо?
— Подвинься, старуха, а то я не помещусь тут… — как ни в чем не бывало, попросил Гений и приподнял одеяло что бы лечь рядом.
— Ты что — с ума сошел? — обалдела я. — А ну пошел отсюда, пока я тебя с лестницы не спустила! — Никакого страха я не почувствовала. Только веселую злость. Я поняла, что действительно могу встать, взять его за шкирку и вышвырнуть за дверь вместе с его грязными шмотками, красками и гениальными портретами.
— Ну ты что, старуха, — сказал он, переминаясь с ноги на ногу. — Холодно же, и я спать хочу…
— Я же тебе постелила на диване, чего ты сюда-то лезешь?
— Я там не засну, старуха, — сказал он дрожащим голосом, и я увидела, как поползли мурашки по его тощим, бледным ногам.
— Ну, хорошо, — проклиная всю живопись на свете и себя за бесхарактерность, сказала я и свесила ноги с кровати, ничуть не смущаясь, что тела моего при этом обнажилось больше, чем всего было у Гения. — Я пойду на диван…
— Старуха, но мы там вообще не поместимся… Ты такая большая, как кариатида на Эрмитаже, — сказал он, с любопытством разглядывая мои голые ляжки.
— А с чего ты взял, что мы там будем вдвоем спать? — сказала я, натягивая ночную сорочку на колени.
— А я один не засну, старуха, — сказал Гений и присел рядом со мной на кровать. — Только можно я буду у стенки, а то всю дорогу буду бояться, что свалюсь. Я в детстве свалился с верхней полки в поезде и с тех пор боюсь спать с краю.
И тут случилось то, чего я объяснить не могу до сих пор. Я встала, задернула щель в плотных шторах на окне, через которую пробился веселый луч солнца и, зевнув, сказала:
— Черт с тобой, лезь к стенке. Но если будешь мешать спать — клянусь всем портвейном на свете — выкину тебя в форточку! К чертовой бабушке! — добавила я для пущей убедительности.
И ведь что самое интересное, — я знала наперед все, что будет. Так оно и произошло, как по-писаному.
Я повернулась к нему спиной, закрыла глаза и решила не открывать их ни под каким предлогом. Сперва он согрелся и перестал дрожать. Потом придвинулся ко мне и я почувствовала, что его интересуют не только живопись и портвейн…