Орлов это с готовностью подтвердил, а также добавил, что вообще никакой особенной охоты у него до Марьи не было, а жил он с нею, лишь повинуясь ее мольбам. И в том, что Марья содеяла, его дело – сторона.
Ну что ж, признательные показания были получены, настало время суда. И по законам петровского времени, и по законам предшествующей эпохи, по «Уложению» царя Алексея Михайловича, за убийство незаконных детей полагалась смертная казнь. И Марье другой дороги не было, кроме как на эшафот.
И тут Катерина спохватилась. Ей уже давно было жалко злосчастную камер-фрейлину (императрица знала, что бедняжке всего лишь не посчастливилось, ей просто не сошло с рук то, что сходило другим!), к тому же за Марью били челом ее родственники и свойственники, поэтому она решила просить Петра о снисхождении, причем почти не сомневалась в успехе. Однако, к изумлению своему, наткнулась на яростное сопротивление.
Тогда Катерина привлекла в помощь любимую невестку Петра, царицу Прасковью Федоровну, которой, как говорили, он ни в чем никогда не отказывал и отказать не сможет. Не раз случалось, что она просила кому-то милости – и уговаривала царя, который подписывал просьбы о помиловании.
Петр был в духе и выслушал невесткино челобитье терпеливо, выслушал также поддержавших ее Брюса, Апраксина, Толстого. А потом сказал, что не может помиловать Марью ни по закону Божьему, ни по закону человечьему. Ему робко пытались напомнить, что Марья уже год была в заключении, четыре месяца – в кандалах, подвергалась пыткам, но Петр ответствовал, что должен неуклонно выполнить закон.
Сподвижники его, которые не единожды видели, как зверски он нарушал все законы, а порою создавал новые, чтобы оправдать свои действия, как частенько он вообще действовал и без всякого оправдания, были поражены такой настойчивостью и холодностью Петра к судьбе женщины. Более того – бывшей любовницы!
Эти опытные, много пожившие люди обменялись быстрыми взглядами, и в голове каждого мелькнул ответ на вопрос, почему столь упрям оказался Петр. Ответ заключался в одном слове, но никто не осмелился произнести его вслух. Да и нужды в том не было.
Теперь оставалось только ждать казни.
Зеркало колебалось, дрожало. Дрожало и лицо, в нем отраженное. Зеркалом служила темная вода в кадке. Вокруг царил полумрак, и отражение казалось загадочным и удивительно красивым. Не было видно теней, залегших под глазами от многодневных страданий, впалых от недоедания щек, потемневших от обильных слез век. И узнице показалось, что красота, утраченная в заточении, вернулась к ней. А уж когда она туго-натуго заплела в косы темные волосы, когда надела белое платье, украшенное черными лентами (по просьбе узницы ей нарочно принесли это платье, так и висевшее в ее комнате во дворце со времени ареста), когда светлый отблеск белого шелка озарил ее измученное лицо, ей показалось, что красоты такой вовсе не видывал мир и что государь, конечно, не останется к ней нечувствителен. Сердце его дрогнет, он вспомнит… Он вспомнит и смилуется над несчастной преступницей!
О да, конечно, она совершила тяжкий грех… вернее, она совершила много тяжких грехов. Только она не одна такая великая грешница. Просто ей не повезло – она попалась. А другие умудряются вершить свои тайные делишки шито-крыто, и если даже кто-то о чем-то догадывается, в точности-то никто и ничего не знает. А она попалась по глупости, по слабости… И теперь ей предстоит держать ответ.
Но ведь даже в Писании сказано: «Кто без греха – пусть бросит камень!» А кто без греха? Сам государь? Но разве он не убил собственного сына так же, как это сделала узница? И убил он несчастного царевича Алексея якобы ради государства, на самом же деле – ради себя и своей жизни, которую, конечно, не помиловал бы Алексей, кабы добрался до власти. Ну так и она, несчастная преступница, девка Марья Гаментова, чьей голове назначено сегодня быть отделенной от тела, совершила смертоубийство, и даже не одно, ради себя и своей жизни. Чем же она отличается от Петра? Почему он живет и царствует, а она обречена умереть?
Нет, это несправедливо. Государь не сможет совершить такую страшную несправедливость – тем более по отношению к ней… Ведь он любил ее! Он не просто брал ее к себе в постель, а истинно любил, пусть недолго, но очень сильно, страстно, и она ни от кого не слышала таких горячих, таких безумных слов, как от государя. Не слышала даже от Ивана, зато сама наговорила Ивану жарких слов несчетно, потому что… потому что любила его больше собственной жизни!
Заскрежетало железо – узница вздрогнула. С двери снимали засов.
– Выходи! – послышался голос стражника.
Ну вот, уже…
Она пошла не чуя ног, и это было так чудну – ступать, земли не ощущая, что она все время боялась упасть, и подбирала подол, и глядела на ноги – да при ней ли они еще, может, отсохли от ужаса, от смертного ужаса, который владел всем ее существом?.. И она не помнила, как вывели ее на Троицкую площадь близ Петропавловской крепости. Очнулась только, когда сырой ветер коснулся лица. Утро было туманное.
Она огляделась. Близ крепости собралась толпа народу, привычного к казням и жаждущего нового душераздирающего, будоражащего зрелища. Боже, ни одного сожалеющего лица! Одно любопытство… Ну, спасибо, что нет хотя бы осуждения, не слышно криков и проклятий. А в некоторых мужских глазах она прочла даже неприкрытое восхищение своей красотой. И снова зашлось в судорожной надежде сердце…
Ее подняли на эшафот. У подножия возились с какой-то простоволосой бабой, которая на помост восходить не желала. Она с некоторым изумлением узнала Катерину, свою бывшую прислужницу. Ох, как плачет, бедная, да что проку?
А это кто? Ведут какого-то мужчину… Иван! Да, Иван! Неужели выпадет им такое счастье – умереть в единую минуту, рядом умереть?
Но он не глядит. Лицо его бледно, испуганно, нет в нем ни тени памяти о минувшей любви.
И даже если умрут они одновременно, все равно умирать ей – в одиночестве!
Ибо мужчина слаб перед смертным страхом, а женщине дарует силы любовь.
Солдаты окружали площадь, наблюдая за порядком. Вторым рядом оцепления стояли шесты с насаженными на них полусгнившими головами. Это были головы казненных по делу о заговоре государева сына царевича Алексея. Заговорщиков обезглавили 8 декабря, сегодня 14 марта… Конечно, головы выглядят ужасно!
Неужели и ее прекрасная голова будет вот так же насажена на кол, вот так же покроется трупной зеленью, поползет по нежным щекам разложение, ощерится рот в последней улыбке, проглянут сквозь сгнившую плоть кости черепа? А волосы ее станут еще длиннее… говорят же, что у трупов волосы растут…
«Господи! Господи, избавь меня от этого! – взмолилась она с такой страстью, с какой, кажется, никогда еще в жизни не молила ни о чем… даже о любви Ивана не просила так истово. – Господи, только не это! Не попусти, чтобы голова моя сгнила на колу… Не попусти, Господи!»
Дыхание зашлось…
Зеваки близко подступили к эшафоту. Откуда-то закричали, что едет государь.
Она смотрела, трепеща.
Какой он высокий, как черны его глаза, как нахмурены брови… Помилует? Или не простит? Видит ли он, как хороша она… как прекрасна этой последней красотой цветка, который сейчас будет срезан острой косой смерти?
Помилует? Или не простит?
Он смотрел молчаливо. Ох, Господи, хорошо и то, что не осыпал ее попреками, насмешками, бранью, чем сплошь да рядом сопровождались прошлые казни, какие бывали в высочайшем его присутствии.
Помилует? Или не простит?
– Девка Марья Гаментова! – выкрикнул один из секретарей, начиная чтение приговора.
И она вздрогнула, встрепенулась. Это ей читали приговор. Это она – девка Марья Гаментова…
– Девка Марья Гаментова да баба Катерина! – продолжал секретарь. – Петр Алексеевич, Всея Великия, и Белыя, и Малыя Руси самодержец, указал за твои, Марья, вины, что ты жила блудно и была оттого брюхата трижды; и двух ребенков лекарством из себя вытравила; а третьего родила и удавила, и отбросила, в чем ты во всем с розыском винилась; за такое твое душегубство – казнить смертью.
А тебе, бабе Катерине, что ты о последнем ее ребенке, как она, Марья, родила и удавила, видела, и ты, по ее прошению, оного ребенка с мужем своим мертвого отбросила, а о том не доносила, в чем учинилась ты с нею сообщница же, – вместо смертной казни учинить наказание: бить кнутом и сослать на прядильный двор на десять лет.