Они ничего не знают о королеве Джейн, но слышали, что она танцевала в вечер казни и вышла за короля одиннадцать дней спустя после того, как он обезглавил свою бывшую жену, ее госпожу. Они думают, что у такой женщины, должно быть, совсем нет жалости. Для них король больше не принц, чье восшествие на престол все исправит, он больше не юноша, чьи дурачества и развлечения стали притчей во языцех из-за веселых излишеств. Их любовь к королю исполнилась сомнений, она исполнилась страха – по правде говоря, их любовь к нему иссякла.
Генрих осматривает по сторонам, вскидывает подбородок, словно презирает этот городок и опустивших головы паломников. На мгновение он напоминает мне своего отца, то, как он смотрел на окружающих: точно думал, что все они глупцы, что он получил трон и королевство благодаря собственному быстрому и хитрому уму и презирает нас всех за то, что мы позволили ему это сделать. Генрих бросает взгляд на Джейн, стоящую рядом; она ждет, чтобы войти в широко открытые двери гостиницы. Его лицо не смягчается при взгляде на ее склоненную светлую голову. Он смотрит на нее как на еще одну дурочку, которая сделает все, как он пожелает, даже если это будет стоить ей жизни.
Мы рабски следуем за ними, когда народ вдалеке начинает волноваться: подъехавший по дороге всадник пытается пробраться сквозь толпу. Я вижу, как оглядывается на шум Монтегю, идущий за королем. Всадник – слуга Генри Фитцроя, лошадь его едва стоит на ногах, похоже, он гнал во весь опор от самого Сент-Джеймского дворца, лондонского дома молодого герцога.
Легким кивком Монтегю, заходящий в темный холл гостиницы, подсказывает мне, что нужно остаться снаружи и узнать, какие новости заставили слугу Фитцроя так мчаться. Он проталкивается сквозь толпу, его грум ждет сзади, держа лошадь.
Его тут же окружают люди, шумно требующие новостей, но я стою в стороне и слушаю. Он качает головой, что-то тихо говорит. Я ясно разбираю, что ничего нельзя было сделать, бедный молодой человек, ничего нельзя было сделать.
Я захожу в гостиницу; королевский зал аудиенций полон придворных, они разговаривают и гадают, что случилось. Джейн сидит на троне, стараясь скрыть озабоченность, и беседует с дамами. Дверь в личные покои короля закрыта, возле нее стоит Монтегю.
– Он затворился там с гонцом, – тихо говорит мне Монтегю. – Выгнал всех. Что случилось?
– Думаю, Фитцрой мог умереть.
Глаза Монтегю расширяются, он ахает, но он теперь стал таким опытным заговорщиком, что по нему мало что можно сказать.
– Несчастный случай?
– Не знаю.
Из-за закрытой двери слышится крик, страшный рев, как ревет бык, когда мастифф вцепится ему в глотку и он падает на колени. Это вопль смертельно раненного.
– Нет! Нет! Нет!
Джейн оборачивается на крик, вскакивает и покачивается, не зная, что делать. Двор замолкает и смотрит, как она снова садится на трон, а потом опять встает. Подходит ее брат, быстро говорит ей что-то, и она послушно идет к дверям личных покоев, но потом отступает и жестом запрещает стражам открывать дверь.
– Я не могу, – произносит она.
Она смотрит на меня, и я подхожу к ней.
– Что мне делать? – спрашивает Джейн.
Из комнаты слышится громкий всхлип. Джейн, похоже, в ужасе.
– Я должна к нему пойти? Томас говорит, что должна. Что происходит?
Прежде чем я успеваю ответить, Томас Сеймур оказывается рядом с сестрой, кладет ей руку на поясницу и буквально толкает к закрытой двери.
– Заходи, – сквозь зубы цедит он.
Она упирается, косит взглядом в мою сторону.
– Разве не лорд Кромвель должен войти? – шепчет она.
– Даже он не воскресит мертвого! – огрызается Томас. – Тебе придется войти.
– Идемте со мной, – Джейн хватает меня за руку.
Стражник открывает дверь. Гонец, спотыкаясь, выходит из комнаты, и Томас Сеймур вталкивает нас обеих внутрь и захлопывает за нами дверь.
Генрих стоит на полу на коленях, он сгорбился над богато обитой скамеечкой для ног, уткнувшись лицом в плотную вышивку. Он судорожно всхлипывает, как дитя, и голос у него хриплый, словно горе вырывает ему сердце.
– Нет! – говорит он, вдыхая, и страшно стонет.
Джейн с опаской, словно к раненому зверю, подходит к Генриху. На мгновение замирает, потом склоняется, ее рука застывает над его вздрагивающими плечами. Джейн смотрит на меня, я киваю, и она, едва касаясь, поглаживает его по спине, так что он этого даже не чувствует сквозь стеганый дублет.
Он трется лицом о золотые узелки и блестки на скамеечке, бьет по ней стиснутым кулаком, потом бьет по доскам пола.
– Нет! Нет! Нет!
Джейн отшатывается от этого неистовства и смотрит на меня. Генрих вскрикивает от горя, отталкивает скамеечку, падает ничком на пол и начинает кататься по душистым травам и соломе.
– Мой сын! Мой сын! Единственный мой сын!
Джейн сжимается, отстраняясь от его молотящих все вокруг рук и ног, но я подхожу и опускаюсь на колени у его головы.
– Господь благослови и прими его, и даруй ему жизнь вечную, – тихо произношу я.
– Нет! – Генрих поднимает голову; в его волосах запутались травинки и соломинки, он кричит мне в лицо: – Нет! Не жизнь вечную! Это же мой мальчик! Он мой наследник! Он нужен мне здесь.
В этом бесплодном буйстве, с багровым лицом, он страшен, но потом я вижу, что он исцарапал лицо об обивку скамеечки, рассадил себе веки и по его лицу струится кровь со слезами, я вижу ребенка в отчаянии, таким он был, когда умер его брат, когда всего год спустя умерла его мать. Я вижу малыша Генриха, которого защищали от жизни, а теперь она ворвалась в детскую, в его мир. Ребенка, которому редко отказывали в чем-то, а теперь отняли все, что он любил.
– Ох, Гарри… – произношу я, и голос мой полон жалости.
Он скулит и утыкается мне в колени. Обхватывает мою талию и стискивает, словно хочет меня раздавить.
– Не могу… – говорит он. – Не могу…
– Знаю, – отвечаю я.
Я вспоминаю, сколько раз мне пришлось приходить к этому молодому человеку и говорить, что его сын умер, а теперь ему столько же, сколько было тогда мне, и мне снова нужно сказать ему, что он потерял сына.
– Мой мальчик!
Я обнимаю его так же крепко, как он меня, укачиваю его, и мы вместе раскачиваемся, словно он большой младенец, рыдающий у матери на коленях от детского горя.
– Он был моим наследником, – стонет Генрих. – Моим наследником. Он был вылитый я. Так все говорили.
– Был, – мягко говорю я.
– Он был таким же красивым, как я!
– Был.
– Казалось, я никогда не умру…
– Знаю.
Он снова разражается всхлипами, я обнимаю его, пока он безутешно плачет. Поверх его вздымающихся плеч я смотрю на Джейн. Она застыла в ужасе. Она смотрит на короля, скорчившегося на полу, плачущего как дитя, словно перед ней какое-то непонятное чудище из сказки, словно оно с ней никак не связано. Она переводит взгляд на дверь, она хочет быть далеко-далеко от всего этого.
– Это проклятие, – внезапно говорит Генрих.
Он садится и пристально смотрит мне в лицо. Его веки покраснели и опухли, лицо исцарапано и запятнано, волосы стоят дыбом, шляпа в золе.
– На мне, должно быть, проклятие. Иначе почему я теряю всех, кого люблю? Иначе почему я несчастен? Как может король быть несчастнейшим человеком на земле?
Даже теперь, когда ко мне жмется этот убитый горем отец, я ничего не скажу.
– Как же Бесси Блаунт согрешила против Господа, что Он так меня наказывает? – спрашивает Генрих. – Что Ричмонд сделал не так? Почему Господь забрал его у меня, если они не прокляты?
– Он был болен? – тихо спрашиваю я.
– Так быстро, – шепчет Генрих. – Я знал, что он нездоров, но ничего серьезного. Я послал к нему своего врача, я сделал все, что должен был сделать отец… – он переводит дух и всхлипывает. – Я ни в чем не ошибся, – уже тверже произносит он. – Дело не в том, что сделал я. Должно быть, это Божья воля, то, что его у меня забрали. Должно быть, Бесси как-то согрешила. Должен быть какой-то грех.
Он прерывается, берет меня за руку и прикладывает мою ладонь к своей ободранной горящей щеке.