– Просто признайтесь, Ваша Милость. Признайтесь, и сможете вернуться домой. Вы, должно быть, мечтаете вернуться домой. Вы же всегда говорите, что очень по нему скучаете.

– Я мечтаю оказаться дома и уехала бы туда, если бы могла, – ровным голосом отвечаю я. – Но мне не в чем признаваться.

– Но обвинение-то пустяковое! – замечает Мейбл. – Вы бы могли признаться, что как-то вам померещилось, что король – не слишком хороший король, и этого хватит, это все, что от вас хотят услышать. По новому закону это будет признанием в измене, и вас смогут за нее простить, как Джеффри, а вы будете свободны! Все, кого вы любили и с кем сговаривались, все равно мертвы. Вы никого не спасете, превращая свою жизнь в мучение.

– Но мне никогда такое не мерещилось, – ровно отвечаю я. – Я никогда не думала о таком, не говорила такого и не писала о таком. Я никогда не сговаривалась ни о чем ни с кем, мертвым или живым.

– Но вам ведь, наверное, было жаль, что казнили Джона Фишера, – быстро говорит она. – Такого хорошего человека, такого святого?

– Мне было жаль, что он пошел против короля, – отвечаю я. – Но я не шла против короля.

– Ну хорошо, вам было жаль, что король оставил вдовствующую принцессу Катерину Арагонскую?

– Конечно. Она была моей подругой. Мне было жаль, что их брак оказался недействительным. Но я ничего не говорила в ее защиту и приняла присягу, в которой он был объявлен недействительным.

– И вы хотели служить леди Марии, даже когда король объявил ее бастардом. Я знаю, что хотели, вы же не можете это отрицать!

– Я любила леди Марию и сейчас люблю, – отвечаю я. – Я бы служила ей, какое бы положение она ни занимала в этом мире. Но я ничего для нее не требую.

– Но вы считаете ее принцессой, – давит на меня Мейбл. – В душе.

– Я думаю, это решать королю, – говорю я.

Она умолкает, встает и прохаживается по тесной комнате.

– Я вас не вечно буду тут терпеть, – предупреждает она. – Я сказала мужу, что не могу вечно содержать вас и ваших дам. И милорд Кромвель захочет положить этому конец.

– Я с радостью уеду, – тихо отвечаю я. – Я бы могла тихо поселиться дома, ни с кем не видеться и никому не писать. У меня не осталось сыновей. Я виделась бы только с дочерью и внуками. Я могу это пообещать. Меня могли бы отпустить на поруки.

Она разворачивается и смотрит на меня, ее лицо светится от злости, она открыто смеется над моими надеждами.

– Какой дом? – спрашивает она. – У изменников не бывает дома, они все теряют. Куда вы, по-вашему, поедете? В ваш большой замок? В красивые поместья? В роскошный дом в Лондоне? Все это больше не ваше. Вы никуда не поедете, если не сознаетесь. А я вас тут не стану терпеть. Есть только одно место, куда вы можете отправиться.

Я молча жду, чтобы она назвала то место в мире, которого я больше всего боюсь.

– Тауэр.

Дорога в Тауэр, май 1539 года

Меня везут верхом, позади одного из стражников Уильяма Фитцуильяма. Мы выезжаем до рассвета, когда небо медленно светлеет и начинают петь птицы. Едем по узким тропам Сассекса, обочины которых усыпаны маргаритками, а в изгородях пенится белым цветом боярышник, мимо лугов, где растет густая и сочная трава, пестреют цветы и заливаются, радуясь жизни, птицы. Мы едем весь день, до самого Ламбета, где нас ждет простая барка без флага. Томас Кромвель явно не хочет, чтобы граждане Лондона видели, как я по стопам своих сыновей еду в Тауэр.

Наша водная дорога странна, словно сон. Я одна на барке без знаков различия, словно отринула семейный стяг и свое имя, словно наконец-то избавилась от своего опасного наследия. Смеркается, солнце садится у нас за спиной, вытянув вдоль реки длинный палец золотого света, водные птицы летят к берегу и устраиваются на ночь, плещась и крякая. Я слышу где-то в лугах кукушку и вспоминаю, как Джеффри, когда был маленьким, слушал первых весенних кукушек у сестер в Сайонском аббатстве. Теперь аббатство закрыто, а Джеффри сломлен, и только вероломная птица, кукушка, кричит по-прежнему.

Я стою на корме, смотрю на наш след на бурлящей воде и на заходящее солнце, от которого волнистое небо становится розовым и сливочным. Я плавала вниз по течению этой реки много раз; я была на коронационной барке, как почетная гостья, член королевской семьи, ходила на собственной барке под собственным флагом, я была богатейшей женщиной Англии, мне оказывали высочайшие почести, у меня было четверо прекрасных сыновей, они стояли рядом со мной, и каждый был достоин унаследовать мое имя и состояние. А теперь у меня почти ничего нет, и безымянная барка скользит по реке, никем не замеченная. Глухо стучит барабан, гребцы ударяют веслами ему в такт, барка движется вперед, с ровным шорохом рассекая воду, и мне кажется, что все это мне приснилось, все было сном, и теперь сон подходит к концу.

Показывается темный силуэт Тауэра, большую решетку водных ворот поднимают при нашем приближении; и комендант Тауэра, сэр Уильям Кингстон, ждет на ступенях. Бросают сходни, я уверенно иду к коменданту, высоко подняв голову. Он очень низко кланяется мне, и я вижу, какое бледное и напряженное у него лицо. Он подает мне руку, чтобы помочь подняться по ступеням, и когда он шагает вперед, я вижу мальчика, который стоял за его спиной. Я вижу этого мальчика, узнаю его, и сердце мое замирает при виде него, словно я рывком проснулась и поняла, что это не сон, но худшее, что случалось со мной за долгую, долгую жизнь.

Это мой внук Гарри. Мой внук Гарри. Мальчика Монтегю арестовали.


Он вопит от радости, видя меня, и я чуть не плачу, когда он обхватывает меня за талию, а потом скачет вокруг меня. Он думает, что я приехала его забрать домой, и смеется от радости. Пытается подняться на борт барки, и мне не сразу удается объяснить ему, что меня саму взяли под стражу; я вижу, как бледнеет от ужаса его лицо, как он старается не заплакать.

Мы беремся за руки и вместе идем к темному входу. Нас поселили в башне над садом. Я отступаю и смотрю на сэра Уильяма.

– Только не здесь, – говорю я. Я не скажу ему, что мне невыносимо быть заточенной там, где мой брат все ждал и ждал освобождения. – Не в этой башне. Я не осилю ступеньки. Они слишком узкие и крутые. Я не могу по ним подниматься и спускаться.

– Ну так не будете подниматься и спускаться, – мрачно шутит он в ответ. – Только подниметесь. Мы вам поможем.

Меня почти на руках заносят по винтовой лестнице в комнату второго этажа. У Гарри маленькая комнатка над моей, ее окно выходит на лужайку, а узкая стрельчатая арка – на реку. Огонь не разведен ни в одном очаге, в комнатах холодно и уныло. Голые каменные стены изрезаны именами и знаками прежних узников. Я не могу заставить себя искать имена отца, брата или сыновей.

Гарри подходит к окну и показывает на своего кузена, сына Куртене, внизу на узкой дорожке. Он вместе с матерью Гертрудой живет в башне Бошан; их комнаты поудобнее, Эдварду очень скучно и одиноко, но их с матерью вдоволь кормят, им выдали теплые вещи на зиму. Гарри – жизнерадостный одиннадцатилетний мальчик, он уже повеселел оттого, что я с ним. Он просит меня навестить Гертруду Куртене и поражается, когда я отвечаю, что мне не позволено покидать комнату и что, когда он будет приходить ко мне, за ним будут запирать дверь и он сможет выйти, только когда за ним придет стражник. Он смотрит на меня, нахмурившись, его невинное личико озадачено.

– Но мы же сможем поехать домой? – говорит он. – Мы скоро поедем домой?


Мне почти хватает смелости уверить его, что он скоро поедет домой. Против Гертруды могут быть свидетельства, настоящие или подложные, против меня можно что-то сочинить, но Гарри всего одиннадцать, а Эдварду тринадцать, и против этих мальчиков ничего не может быть, кроме того, что они родились Плантагенетами. Я думаю, даже король не зайдет в своем страхе перед моей семьей так далеко, чтобы держать двух мальчиков в Тауэре как изменников.

Но потом я умолкаю, прервав уверенную речь, и вспоминаю, что его отец забрал моего брата именно в этом возрасте, именно по такой причине, и что мой брат вышел только ради того, чтобы пройти по мощеной дорожке на Тауэрский холм, к эшафоту.

Тауэр, Лондон, лето 1539 года

Собирается парламент, и Кромвель вносит Акт о лишении прав, объявляющий всех нас, Плантагенетов, предателями без суда и доказательств. Наше доброе имя – преступление, наши богатства уходят в пользу короны, наши дети лишаются наследства. Имя Гертруды и мое стоят в списке покойников.