Я смотрю поверх скопища соломенных крыш городка на восток, надеясь увидеть развевающиеся знамена королевской гвардии, спускающейся по сырой скользкой дороге к Глэдфордским воротам, когда вижу вместо этого одинокого, быстро скачущего всадника. Я сразу понимаю, что он везет дурные вести: первая моя мысль – о родственниках, о Плантагенетах, пока я накидываю плащ и спешу вниз, к воротам замка, чтобы с колотящимся сердцем встретить гонца на мощеной дороге от широкой главной улицы; он спешивается передо мной, опускается на колено и протягивает запечатанное письмо. Я беру письмо, ломаю печать. Я боюсь, что мой мятежник-родственник Эдмунд де ла Поул схвачен и назвал меня своей сообщницей. Я так напугана, что не могу прочесть нацарапанные на странице буквы.
– В чем дело? – коротко спрашиваю я. – Что за вести?
– Леди Маргарет, жаль, что приходится вам это говорить: ваши дети были очень больны, когда я покидал Стоуртон.
Я щурюсь на неразборчивый почерк и заставляю себя прочесть краткую записку от мажордома. Он пишет, что девятилетний Генри слег с красной сыпью и лихорадкой. Артур, которому семь, пока здоров, но опасаются, что заболела Урсула. Она плачет, похоже, что у нее болит голова, и у нее, на момент написания письма, точно поднялся жар. Ей всего три, опасный возраст для ребенка, выходящего из младенчества. Мажордом вовсе не упоминает о новорожденном Реджинальде. Остается думать, что он жив, здоров и у кормилицы. Ведь мажордом бы мне сообщил, если бы мой ребенок уже умер?
– Только не пот, – говорю я гонцу, называя болезнь, которой боимся мы все, болезнь, которая пришла за армией Тюдоров и почти истребила Лондон, когда горожане собрались приветствовать короля. – Скажите, что это не потливая горячка.
Он осеняет себя крестом.
– Не дай Бог. Думаю, нет. Никто еще…
Он осекается. Он хотел сказать, что никто еще не умер – что доказывает, что это не потливая горячка, которая убивает здорового мужчину за день, без предупреждения.
– Меня отправили на третий день, как мальчик заболел, – говорит гонец. – Он продержался уже три дня, когда я уехал. Возможно…
– А младенец Реджинальд?
– Он с кормилицей, в ее доме, его унесли.
Я вижу на его бледном лице свой собственный страх.
– А вы? Как вы, сударь? Никаких признаков?
Никто не знает, как болезнь попадает из одного места в другое. Некоторые верят, что гонцы разносят ее на своей одежде, на бумаге писем, так что тот, кто приносит тебе вести, приносит и смерть.
– Я здоров, хвала Господу, – отвечает он. – Ни сыпи, ни жара. Иначе я бы не приблизился к вам, миледи.
– Мне нужно домой, – говорю я.
Меня раздирает между долгом перед Тюдорами и страхом за детей.
– Скажите на конюшне, что я уезжаю через час, и передайте, что мне понадобится сопровождение и подменная верховая лошадь.
Он кивает и уводит коня под гулкими сводами к конюшням. Я иду приказать своим дамам укладывать мою одежду и сказать, что одной из них придется ехать со мной в эту зимнюю пору, потому что нам нужно в Стоуртон; мои дети больны, и я должна быть рядом с ними. Я скрежещу зубами, отдавая приказы: сколько нужно стражи, сколько еды, приторочить к моему седлу вощеный плащ на случай дождя или снега и еще подать тот, что я надену. Я не позволяю себе думать о цели поездки. Прежде всего я не позволяю себе думать о своих детях.
Жизнь – это риск, мне ли не знать. Кто лучше меня выучил, что младенцы легко умирают, что дети заболевают от самых незначительных причин, что королевская кровь губительно слаба, что смерть следует за моим родом, за Плантагенетами, как верный черный пес?
Своих домашних я застаю в тревоге и метаниях. Больны все трое детей, только младенец Реджинальд не потеет и не покрылся красной сыпью. Я сразу же иду в детскую. Старший, девятилетний Генри, спит тяжелым сном на большой кровати с балдахином, его брат Артур свернулся рядом, а в нескольких шагах мечется и ворочается в кроватке маленькая Урсула. Я смотрю на них и чувствую, как стискиваются мои зубы.
По моему кивку нянька переворачивает Генри на спину и поднимает его рубашку. Его грудь и живот покрыты красными пятнами, некоторые слились, лицо распухло от сыпи, а за ушами и на шее вовсе нет целой кожи, он – сплошная воспаленная язва.
– Это корь? – коротко спрашиваю я.
– Или оспа, – отвечает она.
Рядом с Генри дремлет Артур. Увидев меня, он плачет, я поднимаю его с горячих простыней и сажаю на колени. Его тельце горит.
– Пить хочу, – говорит он. – Пить.
Нянька дает мне кружку слабого пива, Артур делает три глотка, потом отталкивает кружку.
– Глаза больно.
– Мы не открываем ставни, – тихо говорит мне нянька. – Генри жаловался, что ему от света больно, вот мы их и закрыли. Надеюсь, мы все правильно сделали.
– Думаю, да, – отвечаю я.
Мне так невыносимо собственное неведение. Я не знаю, что нужно сделать для этих детей, я даже не знаю, что с ними.
– Что говорит врач?
Артур прислоняется ко мне, у него даже затылок под моими губами горячий.
– Говорит, что это, наверное, корь и, если будет угодно Господу, они все трое поправятся. Велел держать их в тепле.
Уж в тепле-то мы их держим, спору нет. В комнате нечем дышать: в камине разведен огонь, под окном стоит жаровня, кровать завалена покрывалами, и все трое детей в поту, красные от духоты. Я кладу Артура обратно на горячие простыни и подхожу к кроватке, в которой молча лежит обмякшая Урсула. Ей всего три, она крохотная. Увидев меня, она поднимает ручку и машет, но молчит и не зовет меня.
Я в ужасе поворачиваюсь к няньке.
– Она не лишилась рассудка! – кидается защищаться нянька. – Просто бредит из-за жара. Врач говорит, что, если лихорадка переломится, она поправится. Она временами то поет, то хнычет во сне, но рассудка не лишилась. По крайней мере, пока.
Я киваю, стараясь сохранить терпение в этой слишком жаркой комнате, где лежат, словно выброшенные на берег утопленники, мои дети.
– Когда врач снова придет?
– Должно быть, он уже в пути, Ваша Милость. Я обещала за ним послать, как только вы приедете, чтобы он мог с вами побеседовать. Но он клянется, что дети поправятся.
Она смотрит мне в лицо.
– Наверное, – добавляет она.
– А остальные домашние как?
– Пара мальчишек тоже заболела, один еще до Генри. И служанка с кухни, которая ходила за курами, умерла. Но больше пока никто не заразился.
– А в деревне?
– Я про деревню не знаю.
Я киваю. Про деревню придется спросить у врача, все болезни в наших землях – моя забота. Надо будет распорядиться на кухне, чтобы в дома больных посылали еду, попросить священника их посетить, а если умрут, удостовериться, что у них есть деньги на могильщиков. Если нет, то за могилу и деревянный крест заплачу я. Если дела пойдут хуже, я должна буду распорядиться, чтобы выкопали чумные рвы, чтобы хоронить тела. Таковы мои обязанности в качестве хозяйки Стоуртона. Мне нужно заботиться обо всех в своих владениях, не только о своих детях. И, как всегда, – как всегда и бывает, – мы понятия не имеем, в чем причина болезни, что может ее вылечить, перекинется ли она еще на какую-нибудь несчастную деревню и станет ли убивать там.
– Вы написали милорду? – спрашиваю я.
Мажордом, ждущий на пороге, отвечает за няньку.
– Нет, миледи, мы знали, что он едет с принцем Уэльским, но не знали, где они сейчас. Мы не знали, куда ему писать.
– Напишите от моего имени и пошлите в Ладлоу, – говорю я. – Принесите мне, прежде чем запечатывать, я отправлю письмо. Он будет в Ладлоу через пару дней. Возможно, он уже там. Но мне придется остаться здесь, пока все не поправятся. Я не могу подвергать принца Уэльского и его невесту опасности заболеть, будь это корь или оспа.
– Боже упаси, – благочестиво произносит мажордом.
– Аминь, – отзывается нянька, молясь о принце, даже когда ее рука лежит на горячем покрасневшем лице моего сына – словно нет никого важнее Тюдоров.
Я больше двух месяцев провожу в Стоуртоне с детьми, пока они медленно, один за другим, избавляются от горячки в крови, пятен на коже и боли в глазах. Урсула поправляется последней, но даже когда болезнь уходит, малышка быстро устает и капризничает, а от света заслоняется рукой. В деревне тоже заболели несколько жителей, один ребенок умер. На Рождество мы не устраиваем праздник, и я запрещаю селянам приходить в замок на двенадцатую ночь за подарками. Все недовольны, что я отказалась раздавать еду, вино и монетки, но я боюсь, что в деревне болезнь, и меня приводит в ужас мысль о том, что, если я позволю жителям прийти с семьями в замок, они принесут болезнь с собой.