Он отвечает, что рад был бы мне услужить, но это невозможно. Пишет, что, как ни жаль ему сообщать мне об этом, бывший наставник принцессы Ричард Фезерстон в Тауэре за то, что отказался принять присягу. «Наставником у вас был изменник», – замечает он мимоходом, но угрожающе. И бросает, точно в сторону, что очень рад, что я готова поклясться в чем угодно; поскольку Джона Фишера и Томаса Мора будут судить за измену и сомневаться в исходе ни к чему.
И, добавляет он в самом конце, король собирается посоветоваться с Реджинальдом относительно этих изменений! Я едва не роняю письмо, не веря своим глазам. Король написал Реджинальду, чтобы узнать его ученое мнение о своем браке с Анной Болейн и его мысли о принадлежности английской церкви. При дворе надеются, что Реджинальд поддержит взгляды короля: король Англии должен быть главой церкви, поскольку – несомненно – только король может править своим королевством.
Я тут же пугаюсь, что это ловушка, что они надеются обманом заставить Реджинальда произнести такое, что он сам себя приговорит. Но лорд Кромвель учтиво пишет, что Реджинальд ответил королю и сейчас изучает данный вопрос с большим интересом, он согласился написать королю, как только придет к выводу. Он будет читать, изучать и обсуждать это дело. Лорд Кромвель полагает, что сомневаться в сути его рекомендаций незачем, коль скоро он обещал высказаться как верный и любящий сын церкви.
Я велю подать лошадь и зову стражника, чтобы сопровождал меня. Еду в свой лондонский дом и посылаю за Монтегю.
– Епископа Фишера, а потом и Томаса Мора судили, – устало говорит Монтегю. – Нетрудно было предсказать, каким будет приговор. Судьями были Томас Говард, дядя Болейн, ее отец и брат.
Вид у Монтегю измученный, словно он обессилел от нынешних времен и от моего возмущения.
– Почему они не могли принести клятву? – горюю я. – Поклясться, зная, что Господь их простит?
– Фишер не мог притвориться, – Монтегю берется за голову. – Король всех нас просит притворяться. Иногда нам нужно сделать вид, что он – прекрасный незнакомец, явившийся ко двору. Иногда, что его ублюдок – герцог. Иногда нам нужно притвориться, что нет никакого умершего младенца; а теперь от нас требуется делать вид, что он – верховный глава церкви. Он называет себя английским императором, и никому нельзя возвысить голос против.
– Но он в жизни не причинит вреда Томасу Мору, – возражаю я. – Король любит Томаса, он позволил ему сохранить молчание, когда другим пришлось давать советы по поводу брака. Он заставил говорить Реджинальда, а Томасу позволил промолчать. Он позволил ему вернуть печать лорд-канцлера и уехать домой. Сказал, что если тот смолчит, то сможет жить тихо, в уединении. И Томас так и сделал. Он жил с семьей, говорил всем, что рад вновь стать простым ученым. Невозможно, чтобы король приговорил своего друга, столь любимого друга, к смерти.
– Поспорить готов, приговорит, – отвечает Монтегю. – Сейчас просто ищут день, который не вызвал бы волнения подмастерьев. Джона Фишера не смеют казнить в день памяти святого. Боятся, что создадут нового.
– Господи, почему они оба не попросят о прощении, не покорятся воле короля и не выйдут на волю?
Монтегю смотрит на меня как на дуру.
– Ты представляешь, чтобы Джон Фишер, духовник леди Маргарет Бофорт, один из самых благочестивых людей, когда-либо наставлявших церковь, публично отрекся от Папы и сказал, что тот – не глава церкви? Поклялся бы в ереси пред очами Господа? Как он может так поступить?
Я качаю головой, меня ослепляют наполнившие глаза слезы.
– Чтобы жить, – в отчаянии говорю я. – Нет ничего важнее этого. Чтобы ему не пришлось умирать! За слова!
Монтегю пожимает плечами:
– Он этого не сделает. Не сможет себя заставить. И Томас Мор тоже. Ты не думаешь, что это приходило ему в голову? Томасу? Умнейшему человеку в Англии? Я полагаю, он каждый день об этом думает. Наверное, учитывая любовь Томаса к жизни и к своим детям, особенно к дочери, это величайший соблазн для него. Думаю, он каждый день отвергает его, каждую минуту.
Я падаю в кресло и закрываю лицо руками.
– Сын, эти добрые люди умрут, но не напишут свое имя на куске бумаги, который принес им негодяй?
– Да, – отвечает Монтегю. – И если бы я был мужественнее, я сделал бы то же самое и был бы с ними в Тауэре, а не дал им уйти туда, как Иуда; я хуже Иуды.
Я тут же поднимаю голову.
– Не желай этого, – тихо говорю я. – Не желай себе попасть туда. Никогда такого не говори.
Он на мгновение умолкает.
– Леди матушка, близится время, когда нам придется восстать – против советников короля или против него самого, против короля. Джон Фишер и Томас Мор восстают сейчас. Мы должны бы встать с ними рядом.
– А кто встанет с нами? – спрашиваю я. – Когда ты скажешь, что император готовится вторгнуться, тогда мы сможем встать. В одиночку я не отважусь.
Я смотрю в его решительное бледное лицо, и мне приходится собраться с силами, чтобы не сломаться.
– Сынок, ты не знаешь, каково это, ты не знаешь, что такое Тауэр, не знаешь, каково смотреть из его окошка. Ты не знаешь, каково слышать, как строят эшафот. Моего отца там казнили, мой брат перешел по подъемному мосту на Тауэрский холм и положил голову на плаху. Я не могу рисковать тобой, не могу рисковать Джеффри. Я не вынесу, если в эти ворота войдет еще один Плантагенет. Мы не можем восстать без надежной поддержки, не можем восстать без уверенности в победе. Мы не можем пойти на смерть, как скот на бойню. Обещай мне, что мы не бросим себя на эшафот. Обещай, что мы поднимемся против Тюдоров, только если будем уверены, что победим.
Новый Папа дает королю знак, в смысле которого невозможно ошибиться. Он делает Джона Фишера кардиналом, показывая всем, что к этому заключенному в Тауэре великому человеку, здоровье которого продолжает слабеть, надо относиться с уважением. Папа – глава всемирной церкви, а тот, кого держат в тюрьме как предателя, кто молит небеса о силах, его кардинал, и он под его явной защитой.
Король вслух клянется при всем дворе, говоря, что, если Папа пришлет кардинальскую шляпу, епископ не сможет ее надеть, потому что у него не будет головы.
Это грубая, жестокая шутка. Но придворные слышат Генриха, и его никто не останавливает. Никто не говорит «тише» или «да простит вас Господь». Двор, в том числе, к стыду моему, и мои сыновья, позволяет королю говорить что угодно, а потом, в июне, как бы ни было тяжело в это поверить, ему позволяют и осуществить обещанное. Ему позволяют казнить священника, который был духовным наставником его жены. Джон Фишер был хорошим, добрым, любящим человеком, он нашел мне убежище, когда я была молода и отчаянно нуждалась в друге; и я не встаю и не произношу ни единого слова в его защиту.
Долгое бдение в Тауэре не испугало старика, говорят, что он ни разу не пытался избежать судьбы, которую уготовил ему Томас Кромвель. Утром в день казни он посылает за лучшей своей одеждой, словно он жених, и идет на смерть радостно, как на свадьбу. Я содрогаюсь, когда слышу об этом, и отправляюсь в часовню молиться. Я бы так не смогла. Я бы так ни за что не поступила. Мне не хватает веры, и к тому же я прожила всю жизнь, цепляясь за свое существование.
В июле Томас Мор, все это время писавший, молившийся и размышлявший и, наконец, понявший, что нельзя угодить сразу и Богу, и королю, выходит из камеры, смотрит в голубое небо на кричащих чаек, бредет вверх по Тауэрскому холму, медленно, словно вышел пройтись в летний день, и кладет голову на плаху, потому что тоже предпочел смерть отречению от своей церкви.
И никто в Англии не возражает. Мы уж точно не произносим ни слова. Ничего не происходит. Ничего. Ничего. Ничего.
В кратком письме от Реджинальда я читаю: Папа, король Франции и император единодушны в том, что короля Англии надо остановить, больше смертей допускать нельзя. В Англии творится ужас, позорящий все человечество. Весь христианский мир потрясен тем, что король осмелился казнить кардинала, замучил величайшего богослова в стране, своего ближайшего друга. Все в ужасе и скоро начнут спрашивать: если король может сотворить такое – на что еще он способен? А потом начнут задавать вопрос: что с королевой? Что может этот тиран сотворить с королевой?