Весной 1991 года на прогулке в тюремном дворе Антек совершенно неожиданно встретился с товарищем Бартломеем. Похудевшим, с испуганным взглядом, что называется, с поджатым хвостом. «Как вы здесь, пан директор?» – удивился и инстинктивно, как собака Павлова, поклонился годами заученным кивком. В ответ услышал пенящееся ненавистью шипение: «Этот гад Бальцерович[2] меня прикончил. Но мы с ним еще сочтемся. Пожалеет, сука, что вообще родился. Реформатор гребаный, капиталист». После этой встречи Антек весь вечер и полночи думал о превратностях жизни и пришел к выводу, что всё ж таки какая-то справедливость в этом мире есть. А остальное время до утра он думал о Мартинке.
Воспитал ее, взлелеял, довел до аттестата зрелости и, когда пришло время, собрал все свои сбережения и, как полагается, выдал девочку замуж. Единственной, самой главной для него всегда была его «маленькая Мартуся», хоть эта маленькая переросла его на голову. Антек, честно говоря, недолюбливал ее избранника – пьяницу и дармоеда, – но молчал (не ему же с ним жить, а ей), но когда тот прибил его сестренку, то брат показал высший класс мясницкого искусства. Зэки сочувствовали (надо ж так любить!), сокрушались (эх, чуток надо было постараться на психкомиссии, и верняк желтый билет вытянул бы, перекантовался бы в дурке!). Только вот Антек не захотел косить под психа и получил срок.
Для Винсента Антек-Остро-Стёклышко с первых дней в камере был «паном Антонием». Равно как и для коменданта тюрьмы и для всех без исключения; даже самые тупые надзиратели и те относились к этому заключенному с небывалым респектом. Винсент познакомился с Антонием, когда тот доматывал восьмой год срока. С самого начала, в первые недели, Антек относился к нему с настороженностью, а то и просто подозрительно, но уже месяц спустя – с доверием и даже, можно сказать, сердечно, что у Антека проявлялось, например, в том, что он мог предложить Винсенту газету с интересной статьей или чаю.
Они никогда не разговаривали об «этом деле», самом главном, переломном в его жизни, но Винсент был уверен, что пан Антоний и так всё «об этом» знает. Потому что на зоне все про всех знают всё. Там ни у кого нет права хранить в тайне или «забыть» о своих прегрешениях и преступлениях. И без разницы, молчишь ты или врёшь напропалую, строя из себя мелкого алиментщика, в то время как на самом деле ты по пьяной лавочке оборвал две жизни, сбив беременную на пешеходном переходе. Там действует другой закон – тайный и строгий закон из неписаного кодекса, у которого много есть общего с кодексом рыцарской чести, но в котором гораздо больше жестоких правил и принципов, известных части вольного мужского населения по дедовщине в армии. Основа этого кодекса – пусть неестественная, но тем не менее строго соблюдаемая иерархия и причудливый набор наказаний и поощрений. Один из законов этого кодекса – первый и основной – право знать о том, «что там было на самом деле». Когда человек проводит с тобой двадцать четыре часа в сутки в течение нескольких лет и делит с тобой эти несколько квадратных метров, один умывальник, один сортир, то стоит узнать, что, как, когда, но прежде всего – за что. Согласитесь, ведь есть разница, чем знаменит этот скромный на вид толстяк с нижних нар или этот сплошь покрытый татуировками и похожий на чахоточника агрессивный заморыш: всего лишь стырил у кого-то шмотки или участвовал в групповом изнасиловании, известный медвежатник или сидит тут потому, что ехал пьяным на велосипеде. Чаще всего это знание распространялось по тайным каналам и приходило к сидельцам еще до того, как клиент попадал в камеру. Утечки неизвестно как попадают в камеры еще до того, как новоприбывший впервые приклонит голову на новом месте, чтобы не смыкая глаз прождать бессонную ночь, до утренней побудки.
Не всегда это было хорошо. Эти утечки информации вовсе не были безобидными. Порой они приводили к трагедиям. Он помнит, как как-то раз ночную тишину прорвали звонки в коридорах. Лестницы затряслись от топота, громкие крики, беготня. На плацу зажглись прожектора. Вой тюремных сирен, в который органично вписалась сирена «Скорой помощи», въезжающей на территорию тюрьмы. Час спустя всё стихло. А утром они узнали, что днем ранее в одну из камер подселили серийного педофила. Ночью сокамерники сделали из него «щелкунчика»: положили его на пол и прыгали у него на груди. А потом спокойно сообщили дежурному, что педофил чуток неудачно упал с нар на пол – как-то так под металлический шкаф, который в свою очередь упал на него, придавил и поломал ему – как потом показала экспертиза – шесть ребер, в четырех местах пробивших ему легкие. Допрошенные по этому случаю самим комендантом, они тем не менее так и не смогли объяснить, почему «у осужденного, с которым произошел этот несчастный случай», член был обвязан бечевкой, да так сильно, что «врачи рассматривают вариант ампутации пениса». Тщательный обыск не подтвердил (что, впрочем, можно было ожидать) наличия следов веревки в камере. Неделю спустя на прогулке говорили, что сидящий в камере педофила Зютек Марцинкевич, погоняло Кондуктор, самый обычный вокзальный воришка, неразговорчивый и, как правило, спокойный, был идейным вдохновителем и организатором «падения шкафа». После всей эпопеи он «сожрал около двух метров веревки и до сих пор не высрал в целях конспирации». Нет объяснения также, почему вопреки законам физики шкаф упал как бы сам по себе. Ну упал и упал, с каким шкафом этого не случается. Может, какое-то внезапное землетрясение или краткосрочный тектонический сдвиг. А что, ведь недалеко от здания тюрьмы находятся шахты, на что обратили внимание так называемые следователи. Вот только почему в «процессе падения» шкаф пролетел аж до нар осужденного, ведь нары находились на расстоянии трех с половиной метров от шкафа? Даже у «следователей» не нашлось ответа на этот сложный вопрос. После трех лет судебных разбирательств и процессов в судах разных – в том числе и самых высоких – уровней дело закрыли «по причине отсутствия признаков преступления». У заключенного тем временем срослись все ребра, затянулись многочисленные дыры в легких, а вот член пришлось ампутировать. Вскоре после этого курьезного судебного решения по всем польским местам заключения – закрытым, открытым, полуоткрытым – лишь только ей известными путями молниеносно долетела «хорошая» новость: педофил уже отгреб по полной и его можно больше не обрабатывать.
Пан Антоний, похоже, много знал о деле Винсента. Но и Винсент, в свою очередь, не меньше знал о происхождении кликухи «Антек-Остро-Стёклышко». В ту ночь, когда он слушал долгий монолог Антония, он понял, что сказанное не просто похоже на правду, а что именно так оно и было на самом деле. Сначала он возмутился и даже разозлился (какая падла его слила), но минуту спустя почувствовал странное облегчение. Он не был настолько наивным, чтобы поверить, что сокамерники видят в нем карманника, в то же время тот факт, что так точно знают подробности, которые никоим образом не должны были выйти за стены прокуратуры, суда и кабинета начальника тюрьмы, вызывал в нем ощущение творящейся в отношении него несправедливости. С другой стороны, понимание того, что про него практически всё известно, снимало необходимость объяснять, как он тут оказался. Как говорится, нет худа без добра, а добро было в том, что камень с души свалился.
– Нашего француза какие-то кошмары изводят, – сказал в ту ночь Антек. – Да так, что того и гляди в больничку сыграет. Воспоминания терзают. И не только днем, но и ночами. И я так понимаю, еще какое-то время промучается парень. Так что пока оставим его в покое. А не так, как Максик: чуть что – сразу по морде. А ты, Бандитик, не садовник, чтобы водой поливать как грядку. Смотри, а то простудится и тогда вообще ночью спать не даст своим кашлем. А ты, Линза, нехрен на него орать как на глухого. Соображать должен – иностранец и польского крика не понимает. Подумает еще, что в польских тюрьмах одни бандюганы сидят. И бросай ты эту привычку, как шарманщик, «бонжур, бонжур, мля, бонжур»; не действует это у нас в стране, здесь человеку нужны слова покрепче. Ни к кому он не пристает, шуму от него мало, под себя не ходит, так что вони тоже нет, на пол не плюет, ничего не ломает. Короче, пусть тихо на нарах мотает свое, пусть головой трясет сколько влезет, пусть вытрясет из нее сколько надо, а потом отсидит спокойно за свой труп, тоже сколько надо. Тихо сидит, нам не мешает. Ну, что скажешь, народ? Он ведь всё равно тогда в отключке, как в другом мире. И пусть себе сидит там, потому что, видать, должен он туда, в этот свой другой мир, лазить, чтобы в этом, нашем, окончательно не свихнуться. По себе знаю. Потому от себя и говорю.