Действительно, зачем? Он и сам задавал себе этот вопрос, когда мчался вдоль трамвайной линии. Зачем он делает это? Что заставило? Может, он захотел еще раз увидеть ее грустную улыбку? Он не мог дать четкого ответа на этот вопрос, но – несмотря на иррациональность, а может, даже и комичность того, что он проделал, – ощутил сильное желание узнать это.

– Сам не знаю. Наверное, не хотел, чтобы всё просто так кончилось, – смутился он.

– А что, собственно, началось? – тихо спросила она и поднялась с кресла.

Не стала ждать его ответа, улыбнулась и, вручая ему свою объемистую сумку, сказала:

– Подождете меня здесь? Всего полчаса. Может, чуть больше. У меня консультация у научного руководителя. Оставляю свою сумку под вашу ответственность. Это вам как залог того, что вернусь и что вам больше не придется искать меня.

Она застегнула жакет своего пепельного костюма на все пуговицы, поправила юбку, откинула рукой прядь волос со лба и направилась к лифту. Сделав несколько шагов, она остановилась, вернулась, протянула руку и сказала:

– Меня зовут Агнешка…

Сначала он полчаса сидел с ее сумкой как с каким-то сокровищем, к которому его приставили сторожем, потом, когда давно уже прошли обещанные полчаса, с этой сумкой, но теперь уже висевшей через плечо, он прохаживался по холлу, внимательно рассматривая висевшие на стене портреты. В конце концов, ощутив растущую нервозность, которая – несмотря на столько лет, проведенных в камере, – всегда появлялась, когда ему приходилось тупо ждать и ничего не делать, зашел в туалет в самом конце одного из коридоров, лучами отходящих от холла. На подоконнике серого от табачного дыма и едко смердящего мочой помещения он заметил наверняка забытую кем-то здесь помятую и зачитанную книгу. На замусоленной обложке он прочел: «Человек и мир в поэзии древних греков и римлян». «Бывают же в жизни совпадения!» – подумал он и вспомнил, как во время его первого года обучения в Нанте один классический филолог из Парижа мучил их поэзией греков и римлян. Он постоял в туалете, подождал, не придет ли кто за книгой, а когда убедился, что греки и римляне здесь никого не интересуют, взял книгу и вернулся на кресло в холле.

– Вы совершенно мною не интересуетесь! Ну нисколечко… – вдруг услышал он. Она присела перед его креслом и улыбнулась. – Вы только подумайте! Я должна была вернуться через полчаса, вернулась через два, а он даже не пошевелился! Сидит на том же месте и читает как ни в чем не бывало. А вдруг со мною что случилось? А вдруг меня разбил паралич, инсульт или инфаркт? Или еще что похуже, например, снова потеряла ленточку, что тогда? Что бы вы тогда сделали? Ну ладно, а теперь серьезно. Этот мой научный руководитель такой говорун. Никак не могла удрать из его кабинета, а ведь очень – верьте мне – хотела. Даже соскучилась по вас. Пусть немножко, но соскучилась. Понимаете, этот мой профессор – человек старой закалки, наверное еще довоенной. Никогда бы мне не простил, если бы я намекнула ему на время… А вы мне простите, а? Простите? Очень, очень извиняюсь. Хочу загладить свою вину – приглашаю вас на кофе. Здесь за углом есть маленькая кафешка, может, не самая видная, но кофе там отличный. Проверено. Ну что, уговорила? Согласны? А так, вообще, чем вы занимались всё это время, кроме охраны моей сумки? Ах, да я вижу, что вы время даром не теряли, записались на учебу, уже готовитесь к первому экзамену! – взяла книгу с его колен. – Интересно, а на какой факультет? Ах, вот что у вас! Ну тогда понятно. Классическая филология, греческий, латынь. К тому же поэзия! Как же я сразу не поняла! Ведь ни на физика, ни на химика и даже на юриста вы не похожи. У вас взгляд гуманитария. Точно! – вынесла она вердикт, не дав ему открыть рот…

А ему и не надо было… Он вслушивался в журчание потока ее слов, и на душе становилось легче. Ему казалось, что ее глаза стали больше и ярче, прядки волос упали на лоб, щеки зарделись. Из-под расстегнутого жакета виднелась белая шелковая блузка. Она так близко присела к нему, что во время ее жестикуляции их колени соприкоснулись. Он ощутил запах ее парфюма, заметил блеск ее губ.

– И к тому же у вас красивые глаза. Честно…

Он ощутил внезапно накатившую волну нежности. Редко и только когда к нему в тюрьму приезжала мама и сестры, с ним происходило нечто похожее. Он наклонился пониже и сделал вид, что рассматривает текст. А глаза прикрыл. Когда волна схлынула, он, стараясь сохранить обычный тон и остаться в рамках легкого флирта, произнес наигранно веселым голосом:

– Основное время ушло, естественно, на охрану вашей сумочки. Но когда вы всё не возвращались и не возвращались, то я от нечего делать стал рассматривать портреты на стене. Вон те, за спиной. Я даже запомнил, как звали вашего ректора в восьмидесятом году, когда я впервые приехал в Польшу, – улыбнулся и встал с кресла.

– Я тоже знаю, потому что у меня та же фамилия. Точно та же. Буква в букву. Потому что этот ректор – дедушка моего бывшего мужа. Хорошим был ректором и хорошим человеком. Хоть и коммунист. Полная противоположность его внука, который, к сожалению, лишь для вида был образцовым либералом, а сам в глубине души держиморда почище Сталина…

Кафе действительно выглядело мрачновато. Но для него это сейчас не имело ни малейшего значения. Если бы она привела его в парк на скамейку и они пили бы из одного пластикового стакана кофеобразную бурду, что принесли с собой в термосе, ему всё равно было бы хорошо. Ему хотелось быть с ней рядом и слышать ее голос. Только это было важным. Что же касается мрачности – ему нравились такие «мрачные» места. Колченогие квадратные столики на металлических ножках из проржавевших трубок, обтянутые дерматином стулья. Свисающие с потолка остатки новогоднего серпантина, хотя была уже середина мая, пирамида подносов с грязной посудой у окна, голоса из мойки. Только запах был совсем другим: пахло не солянкой, а настоящим кофе…

Когда в начале восьмидесятых, подгоняемый своим «солидарностным воодушевлением», он приезжал в Польшу, а потом – в связи с учебой – надолго перебрался в Краков, он очень любил бывать в польских столовых, именно столовых. У него хватило бы средств и на хороший ресторан. Даже у него, бедного студента из французской провинции. Достаточно было продать с рук несколько франков перед валютным магазином, чтобы наесться и напиться в престижном ресторане «У Вежинка» за дубовым столом, покрытым белоснежной накрахмаленной скатертью. Но знакомиться с Польшей с перспективы ресторанного столика казалось ему абсурдным. Наверняка это была бы не настоящая Польша. Впрочем, пару раз он там был, но и одного раза ему хватило, чтобы заметить: большинство посетителей – это иностранцы, проститутки и госбезопасность. Второе посещение только подтвердило правильность первого впечатления. А вот в столовую он впервые попал в Гданьске, во время августовских забастовок. Под бигос и его любимые «ленивые» с корицей и сахаром или под фасоль по-бретонски он узнавал от польских студентов, что творится за воротами судоверфи, что сделает или чего не сделает Валенса, приедут ли русские танки наводить порядок, а если приедут, то когда. Он попал именно в эту, а не в другую столовую, потому что ему сказали, что именно сюда приходят рабочие с судоверфи. Прямо с забастовки. В рабочих робах, с касками на голове и с самой последней информацией на устах. Несмотря, казалось бы, на плотные кордоны милиции вокруг судоверфи, они какими-то только им ведомыми путями выходили с территории верфи и так же незаметно возвращались. И в том, что они говорили, была вся правда. Поэтому он бывал именно в этой, а не в какой-то другой столовой так часто, как только можно.

Оказался он там и в воскресенье около полудня, 13 декабря 1981 года. В начале декабря он прилетел в Варшаву. Объездил на поезде всю Польшу – Катовице, Краков, Познань, Торунь, Ольштын, Гданьск. И каждый вечер, если только удавалось купить билет, шел в театр. В воскресенье, 13 декабря, собирался на премьеру в Музыкальный театр в Гдыне. В субботу поздним вечером добрался до вокзала в Гданьске и оттуда – поездом до Гдыни. Свободных мест в гостиницах не оказалось, и тогда добрые люди послали его – наверняка с мешком денег богатенького иностранца с Запада – в дорогущий интуристовский «Гранд-отель» в Сопоте. Потому что, как они говорили, если есть места, то только там. До Сопота он добрался на такси за час до полуночи. Официально в отеле «все места были заняты, но, может быть, постараемся что-нибудь для вас сделать» – услышал он от молодого сотрудника ресепшен. Подал паспорт с торчащей из него банкнотой. Сотрудник взял паспорт, удалился на мгновение в боковой коридорчик и тут же появился с ключом от номера на пятом этаже. Он бросил рюкзак на кровать и быстро спустился в ресторан. В заполненном густым табачным туманом барном зале перед входом в ресторан царило оживление, чтобы не сказать сутолока. Стоящие группками или сидящие мужчины в расстегнутых пиджаках или в белых сорочках с засученными рукавами громко переговаривались, бурно жестикулировали. Он протиснулся к барной стойке и онемел. Он увидел Мазовецкого[4], который курил и разговаривал с каким-то усатым высоким плечистым мужчиной. Точно Мазовецкий, никаких сомнений! Только он в Польше выглядел так, будто носил в себе все страдания и боль всех поляков. В глубине бара, у входа в ресторан, в окружении группы мужчин с рюмками водки стоял улыбающийся Куронь[5]. Он узнал Куроня и Мазовецкого, их лица и голоса были известны ему по телепередачам. Они были для него героями той самой легенды, которая позвала его в Польшу. Представляете: спускается в бар, чтобы выпить чаю, и встречает их обоих! Он встал поближе к Куроню, изо всех сил стараясь понять, что тот говорит. Он помнит, что официант принес на пластмассовом подносе водку в больших хрустальных рюмках, что и ему тоже подал и что в этот самый момент в баре зажегся большой свет, послышался топот толпы и крик мужчины. Из крика можно было вычленить лишь: «военное положение», «генерал Ярузельский[6]», «интернирование», «просим не оказывать сопротивления». Всё произошло так неожиданно, что он ничего не понял. Воцарилась гробовая тишина, и сразу же рядом с Куронем появились четыре милиционера. Один из них стал махать ему перед носом каким-то белым листком и что-то нервно кричать. Куронь спокойно взял листок, прочел его, потом подошел к Мазовецкому и что-то шепнул на ухо. Мазовецкий тут же взял лежавший на высоком барном табурете пиджак, и они с Куронем, сопровождаемые эскортом милиционеров с дубинками, проследовали к выходу, ведущему к гостиничному холлу. Он никогда не забудет этой картины. Мазовецкий с высоко поднятой головой и этим своим взглядом, полным боли и сострадания, а рядом, плечом к плечу – Куронь, хоть и молчащий, но с таким блеском в глазах, будто хотел сказать: «Врешь, не возьмешь!»