И вот теперь она сидит – взъерошенная, возбужденная, вся в предвкушении, а напротив неё – Марина, и смотрит небось понимающим насмешливым взглядом, старая сучка. Ладно, черт с тобой. Хочешь играть? Я отобью у тебя всю охоту к таким играм.

Она прошлась пальцем по струнам, подтянула несколько, прошлась еще раз. Аккуратнее устроила гитару на обнаженном бедре, и, не обращая внимания на обиженное «неужели наша дискуссия окончена, Женечка?», запела.


Где ты была эти дни и недели, куда указала лоза

Кто согревал твое в камень замерзшее сердце

Я знаю, во время великого плача остались сухими глаза

У тех, кто звонил нам домой и сулил нам бессмертье


Господь дал нам маковый цвет дал нам порох дал имя одно на двоих

И запеленал нас в узоры чугунных решеток

И стало светло, как бывает, когда в самом сердце рождается стих

И кто-то с любовью помянет кого-то


Пальцы, вспоминая, легким перебором скользили по струнам, голос – мягкий и нежный – наполнял собой купе, растекался невыносимой грустью в груди. Люда слушала, раскрыв рот. И даже Игнат Никанорович притих на своей полке.

Так где ты была, Маришка? Где ты была все эти дни, недели, и даже годы? Я знаю, что ты не плакала тогда, не заплачешь и теперь, но я помню, помнюто время, когда слезы всё еще касались твоих глаз. Когда ты умела чувствовать, а вместе с тобою – и я.


О-о, хлопок и лен,

Сколько лет прошло – тот же свет из волшебного глаза

О-о, имя имен

Мы смотрим друг на друга, а над нами все небо в алмазах


И я могла бы напомнить тебе ту ночь на васильевском острове, когда мы пропустили развод мостов, и оказались на несколько часов отрезанными от всего мира. Ты помнишь? Была весна, и от Невы дуло прохладной свежестью, такой острой и нежной, что я не могла понять – от тебя или от неё у меня захватывает дух? Мы стояли тогда на ступеньках у самой воды, смотрели на мост, распахнувший свои крылья к небу, и не могли разомкнуть ладоней.


Так где ты была – я собрал все оружие в самый дырявый мешок

И вынес туда, где по-прежнему верят приметам

А здесь даже дети умеют вдыхать этот белый как снег порошок

И дышат на стекла и пишут, что выхода нет


Мое сердце рвалось на кусочки от переполняющей его нежности – разве она могла уместиться в одном маленьком глупом сердце? Для неё не хватило бы и целого океана, двух океанов, трех. А потом ты повернулась ко мне, положила ладони мне на щеки, и сказала: «Я люблю тебя». Просто и тихо, но это было громче и яснее, чем самая крепкая клятва.


О-о, хлопок и лен,

Сколько лет прошло – тот же свет из волшебного глаза

О-о, имя имен

Мы смотрим друг на друга, а над нами все небо в алмазах


А через две недели после этого ты переспала с моим лучшим другом. И я умерла.


Женя резко оборвала песню, ладонью прихлопнув струны. Положила гитару на полку, спрыгнула вниз – как была – в трусах и футболке – и не глядя на Марину, кивнула Люде: идем покурим.

В тамбуре никого не было. Холодил голые ноги железный пол, щекотал ноздри давно забытый запах сигаретного дыма.

– Ты так классно поешь, – восхищенно заявила Люда, прикуривая и потихоньку подвигаясь ближе к стоящей у окна Жене, – аж мурашки по коже.

– Спасибо.


Ты не плакала тогда, да тогда, наверное, ты уже не умела плакать – я разбила руки до крови об стену, прощаясь с тобой, но не проронила ни слезинки. Видимо, и я тогда разучилась плакать тоже.


– У тебя столько родинок на плече… Можно потрогать? Говорят, много родинок – это к счастью. Ты, должно быть, очень счастливая…


А потом всё ушло, и остались только воспоминания. Я пила из них силу, чтобы двигаться, говорить, смеяться, притворяться живой. Я защищала каждое из них, как драгоценное сокровище. И не было силы на земле, которая заставила бы меня тебя разлюбить. Я больше не могла быть с тобой. Но разлюбить у меня не получилось.


– Посмотри на меня… Ты такая красивая… Поцелуй меня… Пожалуйста…


Смыкаются влажные, пахнущие никотином, губы, впиваются в спину нетерпеливые пьяные пальцы, задирая футболку, вжимаясь в кожу и оставляя на ней синяки.


Я ненавидела тебя, и любила одновременно. Каждую ночь ты была со мной, и я мечтала заснуть и не проснуться больше никогда. Я помнила каждую клеточку твоего тела, каждый звук голоса, каждую мелодию чувства, которые то и дело разрядами проносились между нами. Я помнила всё, и у меня не получалось забыть.


А у девочки сильные руки… Движение – и вот уже щека, грудь, живот прижаты к холодной двери тамбура, а белье скользит вниз под жаркими движениями ладоней. Холодок на груди, жар между бедер. И что-то врывается в этот жар, остро, настырно, растекаясь легкой болью внутри и влажными поцелуями на спине, пояснице, бедрах.


Ненавижу тебя. Ненавижу всю тебя, всё, что ты делаешь, всё, чем ты являешься или кажешься мне. Ненавижу тебя как самое большое в мире зло. Будь ты проклята, несчастная и убийственная, лишившая меня всего самого важного, что есть в этом мире, самого дорогого и самого ценного. Будь ты проклята!


Дыхание сорвалось, нет сил сдерживать крик, да и к чему его сдерживать, когда снизу вверх поднимается острое, сумасшедшее, восхитительное удовольствие, энергией взрывающееся от низа живота к горлу, и дальше – к глазам.


Будь ты проклята! Ты, та, из-за которой я навсегда разучилась любить…


Женя стояла, прижавшись лицом к холодной двери. Люда всё еще обнимала её за талию, и слава богу, что обнимала – потому что отпусти она руки, и Женя наверняка рухнула бы прямо на заплеванный пол.

– Ты такая клеевая… – пронесся у уха страстный шепот, – такая…

Тяжело опершись руками о дверь, Женя наклонилась вниз и натянула на бедра белье. Потом обернулась и с улыбкой поцеловала Люду в щеку.

– Ты тоже клевая, милая. Все силы из меня вытянула. Идем спать.

И, не дожидаясь ответа, распахнула дверь.

От тамбура до купе – двенадцать шагов. Скрипит под ногами покрытый ковровой дорожкой пол, и идти легко – в такт ритмично стучащему в груди сердцу. А в купе уже и свет погасили – видимо, Игнат Никанорович совсем обиделся, и пожелал отойти ко сну. Ну и черт с ним, с Игнатом Никаноровичем, в самом-то деле.

Женя запрыгнула на полку и с удовольствием вытянулась. Душ бы, конечно, неплохо бы принять, но и без него как-то обойдемся. Внизу зашелестело что-то – это Люда расстилала постель, и забиралась под простыню. Замерла на секунду – ждала, наверное, что Женя что-то скажет. И, не дождавшись, легла.

Тихо. Тихо-тихо. Только стук колес, да поскрипывание полок.

Тихо-тихо-тихо.

Будь ты проклята.

Тихо.

Глава 7.

Поезд прибыл на Курский вокзал рано утром. Спокойная и свежая, будто не на полке вагонной спала, а в любимой кровати, Марина первой вышла на перрон. Она ни слова не сказала Жене о том, что произошло, да впрочем, даже если б и хотела сказать – не смогла: Женя снова ушла в себя и прекратила с ней разговаривать.

А чего она хотела, интересно? Подумаешь, трахнула случайную попутчицу, тоже мне событие… Тем более девочка так себе была, непонятно даже, чем она её зацепила? Хотя сам факт заслуживает внимания, конечно – святая Евгения перестала быть святой и позволила себе немного пошалить. А теперь идет рядом, мрачная как смерть, и поедом себя ест. Лишь бы не решила из-за этого обратно ехать.

Москва… Никогда Марина её не любила. После интеллигентного Питера с его мостами, дворцами, европейской культурой и аурой легкой депрессивности, Москва походила на муравейник, в который беспорядочно понатыкали домов, торговых центов, кинотеатров, и заставили бешеных муравьев бегать среди всего этого разнообразия по своим муравьиным делам.

Пока дошли до метро, их несколько раз толкнули, какой-то огромный азербайджанец наступил Марине на ногу, а странно пахнущая тетка пробормотала сквозь зубы что-то про «понаехавших».

В конце концов, Марина просто вцепилась в Женину руку и больше уже её не отпускала – раз решила ехать на метро, то пусть и руководит, потому что в этой суете не то что потеряться можно, а кажется, что зазеваешься – останешься без сумки, а то и без ног.