– Да. И стихотворение, которое на левом боку. Его она написала. Для папы.

Когда Жаклин коснулась четырех чернильных строчек, по мне пробежала дрожь.

– Она была поэтессой?

– Иногда. – Сверху мне улыбнулось мамино лицо. Я не помнил, к какому моменту относился этот образ, но бережно хранил его, как и все, что осталось от мамы. – Но вообще-то, она была художницей.

Жаклин сказала, что гены художника сочетались во мне с инженерной частью. Я мысленно нарисовал соответствующую картинку и рассмеялся, спросив, какие же именно части моего тела считать инженерными.

Она поинтересовалась мамиными картинами. Я сказал, что кое-какие из них висят в доме Хеллеров, поскольку мои родители дружили с Чарльзом и Синди. Эти работы я мог ей как-нибудь показать. Остальные хранились на хеллеровском и отцовском чердаках.

Потом Жаклин начала расспрашивать о многолетних взаимоотношениях Максфилдов с Хеллерами. Я сперва счел это простым любопытством.

– Они были действительно очень близки. Раньше.

«Раньше…» Это незамысловатое слово не могло выразить всего, что я потерял, когда линия моей жизни переломилась и меня перебросило из «до» в «после». Между ними был непроницаемый занавес, и я не мог его отдернуть. Не мог увидеть маму, не мог до нее дотронуться. Услышать ее голос.

– Лукас, я должна тебе сказать одну вещь, – неловко произнесла Жаклин.

Я повернул голову и, глядя ей в лицо, выслушал признание: она захотела узнать, как умерла моя мама, и решила поискать в Интернете некролог.

Я прекрасно знал, какой ответ выдала на этот запрос система. Мой вечный кошмар, от которого я не мог очнуться. Мое сердце похолодело, как камень, мне стало тяжело дышать.

– Ты нашла ответ?

– Да, – прошептала она.

Жалость. Вот что выражал ее взгляд. Я лег на спину. В глазах защипало при мысли о газетных статьях, которые она прочла. Наверно, продравшись через все эти факты, она увидела мою роль. Мою вину.

Я попытался взять себя в руки и как-то переварить случившееся. Подробностей тех событий не знал до сих пор никто, кроме Хеллеров и отца. И я ни с кем о них не говорил. Как можно сказать о том, о чем даже думать невыносимо?

Я пребывал в оцепенении, когда до моего мозга донеслись следующие слова Жаклин: она расспросила обо мне Чарльза.

– Что?

– Извини, если я вторглась туда, куда не должна…

– Если? Что ты хотела от него услышать? Разве в газетах не достаточно кровавых подробностей? Тебе хотелось чего-нибудь еще более ужасающего? Или более интимного?

Я вскочил с кровати и натянул джинсы, кожей почувствовав резкость собственного голоса. Он был подобен льду, похож на бритву. Запястья горели. Я не помнил, чего я наговорил Жаклин, какие детали впервые раскрыл под влиянием боли и негодования. Но это было не важно. Она и без меня все знала.

Я сел, тяжело дыша, и взялся за голову. В моей памяти стал оживать мой кошмар. Господи, пожалуйста, не надо…


Меня разбудил какой-то далекий шум. Я повернулся и сбросил с себя одеяло. Было жарко, но я поленился встать, чтобы включить потолочный вентилятор. Лежа на боку и глядя в окно, выходившее на задний двор, я думал о приближавшихся выходных, о Есении. Я возьму ее за руку. Может быть, поцелую, если останемся наедине. И если она мне это позволит.

Боже мой, до чего же жарко! Я резко перевернулся на спину. В тринадцать лет я был печкой. Поглощал пищу и энергию, как огонь пожирает кислород. «С таким аппетитом к пятнадцати годам ты пустишь нас по миру», – пошутила мама, глядя, как я пожирал остатки обеда, которые она собиралась разогреть на ужин. Вечером пришлось заказать еду из ресторана. Мама не хотела доедать свою порцию, и я ей помог.

Шум раздался снова. Наверное, мама встала. Временами, когда отец был в отъезде, она ходила по дому, скучала. Надо бы выглянуть. Часы показывали четыре одиннадцать утра. Уф! До встречи с Есенией еще целых четыре часа. Я встану пораньше, загодя приду в школу и, может быть, застану ее одну, без хихикающих подружек. Тогда мы поговорим о… о чем-нибудь. Например, о предстоящем матче. Может, она захочет когда-нибудь прийти и посмотреть, как я играю.

Я захотел снова перевернуться, но над моей кроватью кто-то склонился. Папа? Его же нет в городе.

Я дернулся, но меня что-то не пустило. Едва я открыл рот, чтобы крикнуть, мне чем-то его заткнули. Кляп было не выплюнуть. Теперь я не мог издать ни звука. Я метался и пинался, но все было тщетно. Человек стащил меня с постели, толкнул на колени, привязал за руки к спинке кровати и ушел. Я попытался встать, чтобы добежать до телефона и набрать «911», но меня обездвижили.

Я попытался ногтями разодрать веревки, туго стягивавшие запястья. Не получилось. Это был пластик. Попробовал дернуть – без толку. Стал вращать кистями и сгибать локти в надежде вывернуться, как Гудини, но пластиковые полоски только глубже врезались в кожу. Мои руки оказались слишком большими, чтобы выскользнуть. Мама говорила, что у меня лапы, как у неуклюжего щенка, который вырастет в огромную собаку.

Из родительской спальни, расположенной в конце коридора, донесся крик. Я застыл. Мама звала меня: «Лэндон!» Раздался звук, как будто что-то разбили, потом глухой удар. Я рванулся сильнее, не обращая внимания на боль. Я не мог ответить маме, не мог крикнуть, что иду к ней. Язык беспомощно упирался в тряпку, которой был заткнут рот.

– Что вы с ним сделали? Что вы с ним сделали? Лэндон!

Послышались еще какие-то слова, затем шлепок ладонью по голой коже, потом опять крики. Я слышал все, но не все разбирал, потому что в ушах шумела кровь и сердце громко колотилось. Мама плакала: «О господи, господи, не надо, нет-нет-нет-нет!» Кричала: «Нет! Нет-нет-нет!» Снова плакала: «Лэндон!» Собрав все силы, я напряг ноги, оттолкнулся ступнями и дернулся. Кровать сдвинулась с места и уперлась в комод. Руки онемели.

Маму я больше не слышал. Я не слышал ее. Когда кляп наконец-то выскочил у меня изо рта, я закричал: «Мама! Мама! Не трогайте ее! Мама!» Запястья жгло как огнем. Ну почему я такой слабый, что не могу порвать эти чертовы завязки!

Выстрел.

У меня перехватило дыхание. Руки и ноги задрожали. Грудь заходила ходуном. Я не мог слышать ничего, кроме сердцебиения. Пульсации крови. Слюны, которую с трудом сглатывал. Своих бесполезных рыданий. Мама… Мамочка…

Меня вырвало, и я потерял сознание. Когда очнулся, уже взошло солнце. Мои руки были в крови. И пластиковые полоски, стягивавшие мои запястья, тоже. Кровь засохла и потемнела. Раны зудели.

Я попытался позвать маму, но сил кричать уже не было. Из горла вылетел какой-то скрежет. И все. Я не смог ничего сделать. Я жалкая никчемная тварь.

«Старик, ты остаешься за хозяина. Береги маму».


– Хочешь, чтобы я ушла? – произнесла Жаклин.

– Да, – ответил я.

Глава 25

Лэндон

На момент выпуска в моем классе было сорок три человека.

А могло бы быть сорок два. С первого дня моей учебы в старшей школе, а то и раньше, меня рассматривали как кандидата на отчисление. В городке не знали такого понятия, как начать с чистого листа. Из года в год мы тащили за собой историю своих ошибок. Иногда возникало ощущение, что у каждого из нас к спине был приколот список недостатков и провинностей. И я бы не вышел на середину школьного спортивного зала в накидке и квадратной шапке с кисточкой без помощи человека, сидевшего на трибуне в третьем ряду, возле моего отца.

Под торжественную музыку в исполнении школьного оркестра (он играл в неполном составе: отсутствовали старшие оркестранты) я и мои одноклассники вошли в боковую дверь, расселись, образовав большое темно-синее пятно, и, ерзая и вертясь, выслушали речь миссис Ингрэм, нашего многоуважаемого директора. Я понимал, что эта женщина – лицемерная тварь, и грош цена ее песням о нашем светлом и радужном будущем. Я смотрел на две вертикальные линии, которые неизгладимо прорезались у нее между глаз оттого, что она не одно десятилетие гипнотизировала неугодных учеников. Из-за этих морщин ее напутствие казалось зловещим.