Снова наступает тишина.
— Which racket do you take? [Какую ракетку берете?] — спрашивает американец своего сопровождающего.
— Both of them... [Обе]
— Осторожно! Твой шнурок, Франкони...
Тишина.
Нет, не тишина. Рафаэль, Лонлас, все другие ушли, но здесь, рядом с Жаном, отделенный от него лишь перегородкой, находится человек. Жану кажется, что он слышит его дыхание, что он чувствует запах его кожи, запах одеколона, которым он только что натерся. Да, они оба здесь, в этом безмолвии. И в один и тот же момент они сознают обоюдное присутствие и начинают думать один о другом. Это два противника. Но между ними существует какое-то удивительное общение, как будто оба они достигли высшего уровня, на котором только они могут ощущать свою близость. В этой битве, где они будут противостоять друг другу, нет места ни страху, ни ненависти. Каждый из них представляет собой волю — силу более мощную, чем все силы. Эти воли скоро сойдутся в схватке. А сейчас никто еще не может сказать, которая из них окажется сильнее. Они натянуты, как лук. И каждая струна в них звучит, подобно обертону скрипки. И на этом пути, совершенно безлюдном пути, на который он только что вступил, Жан видит движущегося ему навстречу Рейнольда, столь же одинокого, как и он сам.
И тогда, как делают дети, когда им страшно во мраке, Жан начинает петь. Делает он это непроизвольно, неуверенным голосом. Он поет старинную народную песню, пришедшую ему в голову, которая, как ему сначала кажется, лишена смысла; но при первом же куплете он замечает, что не один,— Женевьева поет вместе с ним. Внезапно он вспоминает, что однажды, в раздевалке, где они одевались оба, отделенные друг от друга тонкой перегородкой, как сейчас с Рейнольдом, Женевьева, быть может не отдавая себе отчета, что поет вслух, пела эту песню.
Ну, будь что будет!
Что ему теперь до того, что происходит на «центральном», перед замершей в ожидании толпой, готовой то превозносить, то презирать? Чему суждено, того не миновать! Надо идти навстречу своей судьбе и стать героем, если ты отмечен ею, или попросту остаться честным ремесленником, если ты не пригоден ни для чего другого. Человек никогда не потерян, пока у него останется надежда, что когда-нибудь на этой земле кто-то вместе с ним будет петь одну песню. И пусть даже самую скромную, но чтобы слова ее срывались как бы с одних уст.
Внезапно до Жана доносится взрыв возгласов и криков. Уже группа людей, участников сегодняшних игр, судьи, мальчики, Рафаэль и все другие — Круш, Массан, Бютель — врываются в раздевалку. Две большие капли пота спускаются со лба Франкони, по щекам его тоже ручьями катится пот. Обессилевший Накстер держится за бок, но спортивно, покорившись судьбе, огорченно улыбается:
— Вы были поистине великолепны, Франкони!..
— Ваш заключительный обводящий удар — просто здорово!..
— Две победы на две — у нас есть шанс!..
— Господа, приготовьтесь!
— Пять часов. Игра начнется сейчас же!— заявляет ответственный распорядитель соревнований.
Появляется Рейнольд. У него крепко стиснуты зубы. Он слышал, знает.
Короткое молчание, затем раздается голос Рафаэля:
— Ну, Гренье,— ваша очередь!
Часть вторая
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Жан делает шаг вперед. Лонлас помогает ему снять халат, который после массажа накинул на него, чтобы мышцы не остыли. Жан — в теннисных трусах, Рейнольд — тоже. (Теперь уже не играют в белых фланелевых брюках, как в героические времена!) Пуловер Жана из шерсти сурового цвета плотно прижимает к телу рубашку с короткими рукавами. Слева, на уровне сердца, у него нашит французский герб. Он сам берет со стола отобранные им ракетки. Машинально, прежде чем взять их под мышку, он проверяет натяжение струн, звенящих под его пальцами.
В правом и левом карманах, под тонким платком, который он всегда носит при себе, чтобы в случае необходимости вытирать руки, Жан нащупывает восемь кусков сахара, взятых им во время завтрака у привратницы Гийома Латура. С некоторой разницей Рейнольд повторяет те же жесты. Вот они выходят бок о бок неторопливым шагом; разговаривают (Рейнольд — на плохом французском языке), перебрасываются ничего не значащими фразами, которым стараются придать приветливый оттенок. Все это— для галерки. Мысли их сосредоточены на другом.
Внезапно зеленый занавес открывается. Солнце озаряет обоих игроков своим светом, и, подобный арене, большой корт красной равниной простирается перед их взорами. Площадка разделена на две равные части натянутой сеткой с широкими прозрачными ячейками. Белые линии четко вырисовывают корт. Одним взглядом Рейнольд и Жан охватывают ступени трибун, вздымающихся до самого неба. Все поле как бы оказывается погруженным в синеву, ибо в данный момент на небе нет ни облачка, если не считать небольшого скопления рыхлых, совсем незначительных тучек в одной из сторон, казалось, забытых в этой картине неряшливым художником.
Яркий свет ослепляет их и заставляет щурить глаза. То, чего они так ожидали, происходит очень быстро. Все актеры уже на своих местах. Судьи — на линиях, каждый на своем железном стуле; по двое с каждой стороны корта и по одному у квадратов подач по бокам корта. У подножия вышки судьи мужчина, которого они хорошо знают, тот самый, который проводит большие встречи, поправляет свою широкополую шляпу на голове. Полный и грузный, он проверяет устойчивость высокой лестницы с широко расставленными ступеньками, которая несет на себе деревянное кресло. Вскоре он взберется по лесенке и усядется в него.
Фотографы. Они отступают, передвигаются, мечутся, толкаются. Для фотографов оба игрока — лишь изображение в видоискателе или на матовой пластинке их «Роллефексов».
Добродушно и как бы машинально Рейнольд и Жан дают прижать себя к сетке и снять рядом друг с другом и один против другого.
Рокот аплодисментов, которыми встречено их появление, затихает, сливается теперь с однообразным гулом толпы. Мало-помалу из расплывчатой массы окружающих мужчин и женщин вырисовываются отдельные лица, становятся видны цвета платьев, белизна рубашек; жарко, и многие мужчины сняли пиджаки, свернули их и усадили на них своих спутниц.
Игроки оставляют запасные ракетки на приступочке у кресла судьи. Вот они уже приноравливаются к ракеткам, которые выбрали. На приступочке у кресла стоят также две бутылки минеральной воды. Из коробок появляются новые мячи. Прежде чем взобраться на свое кресло, судья катит их к мальчикам, находящимся там, в глубине, с каждой стороны корта.
Бросают жребий. Ракетка, кружась, падает на землю. Подача Жана, Рейнольд выбирает сторону. И вот оба игрока расстаются. Каждый из них предоставлен теперь самому себе,— и так до самого конца встречи. Жан идет мимо лож к своему месту. Гийом где-то в ложе. Он захотел быть как можно ближе к площадке, а не там, наверху, над ложей журналистов и теннисистов, где все время стоит гул голосов.
Когда Жан проходит, некоторые ему негромко аплодируют. Другие зрители кричат: «Тише! Тише!» Все это ему безразлично. Он ничего не замечает в этой толпе, ничего не хочет различать. Ничто не должно отвлечь его от того внутреннего подъема, к которому он так стремился. Вскоре, когда он начнет играть, подъем этот достигнет своей наивысшей точки. Женевьевы здесь нет. Он это знает. Так лучше.
Он оборачивается к своим мальчикам. Протягивает руку. Один из мальчиков ловким жестом бросает ему мяч, заставляя его подпрыгнуть на земле, чтобы он попал Жану прямо в руку. Жан ощущает округлость мяча, ворсинки новехонькой ткани под своими пальцами. Большим пальцем он пробует упругость покрытой сукном резины и, поворачиваясь к Рейнольду, выпускает из руки белый мяч, проверяя таким образом его подскок. Отскок такой, как он и ожидал. Жан ударяет по мячу с полулета, по направлению к игроку, который занял место против него. Удар сильный, длинный, но стелющийся, рассчитанный на то, чтобы противник без напряжения вернул мяч тоже ударом справа и, как и Жан, смог «пристреляться» к корту. Начинается разминка.
Судья в своем кресле пробует микрофон. Там, наверху, из окошечка на башенке, служитель скоро после каждого результата будет выставлять маленькие квадратики, которые составят буквы и цифры. Из прикрепленного под окошечком громкоговорителя вырывается что-то вроде вздоха, переходящего в высокий модулирующий звук. Судья кашляет. И звук этот, усиленный во сто крат, разносится повсюду наподобие кашля какого-то великана. Затем мало-помалу, введенный электротехником в норму, звук выравнивается и, несмотря на треск электрических разрядов и помехи, деформирующие его, становится почти естественным.