Все в ней — находка, вдохновение. Игра столь же стремительна, как удары рапиры, столь же мощна, как прямые удары и крюки боксера.
В толпе кричат.
Те, кто больше не может видеть (потому что перед ними некоторые в возбуждении непроизвольно встали), яростно кричат: «Сядьте! Сядьте!» Впрочем, это ни на кого не действует.
Жан знает, что в этот момент он способен все преодолеть. Ничто не ускользает от него. Он все предвидит. Ему удается все. Буйное пламя пылает в нем, несет его подобно тому, как огонь поднимает вверх пепел от только что сгоревшей бумаги. Жан становится невесом, но не носится по воле ветра. Он оказывается каждый раз там, где не хочет и не ожидает этого Рейнольд.
Не снижая темпа, он выигрывает эту игру.
— Счет 5:3! — провозглашает судья, и в голосе его слышится невольная дрожь.
Подача Рейнольда.
Он выигрывает два мяча подряд, но это не имеет значения.
При третьей подаче Жан снова приноравливается. Он выигрывает этот мяч и два последующих.
Рейнольд сравнивает счет.
В течение некоторого времени оба игрока, подобно двум борцам в схватке, то наступают, то отступают, не будучи в состоянии повергнуть противника.
Наконец мяч выигрывает Жан.
Он сильнее. Толпа знает это. Она бурлит. Несмотря на лишь незначительное преимущество, Жан удержит его. Так надо. Он напряг для этого всю свою волю. У него есть возможность выиграть.
— Счет 5:4! Ведет Рейнольд.
Гренье совершает усилие, подобное рывку, который в последние сорок секунд делает хороший бегун на 1500 метров. Надо сначала догнать, добиться счета 5:5, затем перегнать.
Это не только возможно, но так надо. Все это чувствуют. Даже Рейнольд. Это истина, которая выписывается уже там, наверху, на вышке, в виде конкретных неумолимых цифр.
— Подача господина Жана Гренье!— объявляет судья. Жан держит оба свои мяча в левой руке. Вот он сейчас подбросит один над головой. Мгновение он смотрит на Рейнольда, на белый силуэт, вырисовывающийся на зеленом фоне брезента, спускающегося под трибунами, до красной площадки. Наверху — густая, сомкнувшаяся толпа, состоящая из людей, которых он знает и которые знают его. Но Жан не может назвать в отдельности ни одного мужчину, ни одну женщину из этой толпы. Это «они» — своего рода фаланга, состоящая из знатоков, из его болельщиков, из людей, которые вдвойне чувствуют, догадываются о том, что ощущает человек, действующий на этой площадке, подобной рингу. Есть здесь журналисты, парни, чью подпись находишь в спортивной прессе, чье пожатие руки ему знакомо. Они понимают, что происходит с ним, но судят его. Чтобы стать спортивным обозревателем, надо в прошлом самому быть игроком. Спортивное обозрение нельзя писать с кондачка, как это делается в отношении театра и литературы. Недостаточно располагать трибуной в виде газеты и некоторой дозой яда, чтобы безапелляционно заявить, что такой-то хорош или плох, достоин или недостоин. В этой профессии надо знать свое дело, надо понимать. Надо также воодушевлять тех, кто выдает все лучшее, что у него есть. А для этого надо было самому когда-либо побывать в их шкуре.
Есть среди этой толпы и теннисисты. Иногда завистливые, думающие, что они сыграли бы лучше, чем отобранный игрок; тем не менее они обладают большой спортивной честностью, которая заставляет их аплодировать при хорошем ударе, заставляет оценивать игрока по достоинству и всем сердцем участвовать в страшном споре, орудиями которого они сами так хотели бы быть. Здесь и...
Здесь и Женевьева — он ее видит, хотя глаза его и не находят ее. Невидимка, она выделяется из этой толпы (в которой каждый носит какое-то имя и вместе с тем остается анонимным) своими светло-голубыми глазами, стройной фигуркой в облегающей блузке и теннисных трусах. Его преследует тембр ее голоса, слова, которые он слышал от нее на протяжении целых четырех лет, а в особенности слова, произнесенные ею в прошлый четверг. Слова эти снова вытесняют в его мозгу все мысли, планы, надежды.
Своего рода туман застилает мозг Жана. Стоит ему подумать о Женевьеве, как все, что не она, становится ему безразличным. И пусть Рейнольд перехватывает все его мячи и посылает их куда хочет, и пусть у удивленной толпы вырывается вздох недоумения, разочарования,— время, то время, каждая секунда которого драгоценна, бежит, как если бы оно перестало иметь какое-либо значение, кроме возможности для Жана думать о Женевьеве. — 40:0! Ведет Рейнольд. Женевьева! Женевьева!
Кончено! Кончено, прежде чем Жан возвращается на землю, на эту красную землю, окаймленную белыми линиями,— землю, где надо возвыситься над людьми, если хочешь остаться человеком.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
А между тем он — на этой красной земле, на которой так напряженно трудится. Мячи от нее отскакивают, оставляя следы на его судьбе.
Он тут, у всех на виду.
Его имя у всех на устах.
Жан покидает свою сторону, подходит к вышке судьи, берет вторую ракетку, как будто эта замена может иметь какое-нибудь значение.
Он опрокидывает бутылку генеральной воды, полощет горло, смачивает грудь; большим пальцем проверяет мячи, которые предназначены для замены. И это он же идет прислониться к зеленому полотнищу, над которым, вероятно, находится Женевьева. Он не может оторвать от нее свои мысли.
Действительно ли она здесь? Мы не могли бы этого сказать. При всем желании мы бы ее не заметили, если, как это предполагает Жан, она скрывается на ступенях, в этой черной пасти входа. Взгляд ее должен скользить лишь по тому месту, где площадка разрезается линией подачи, к которой подходит Жан, так как подача Рейнольда.
Первый мяч американца не проходит. Второй — не такой стремительный. Жан отражает его. Он делает это привычным свободным движением. И в силу все той же, раз и навсегда укоренившейся привычки направляет его вдоль коридора по наиболее отдаленной от него белой линии, возле которой мяч и ударяется. Жан играет, как автомат; он все еще находится в состоянии раздвоенности, ибо не в силах отвлечься от своих мыслей и догадок, хотя и знает, что это необходимо.
«Я проиграл первый сет. А ведь я мог его выиграть! Быть может, Рейнольд и проворнее меня. Вероятно, он и привычнее к соревнованиям, в особенности на этот Кубок, являющийся наивысшим трофеем в теннисе и завоеванию которого все страны придают такое значение. Что до меня, я хорошо знаю, какую ответственность взял на себя, согласившись — с какой гордостью и радостью! — отстаивать честь нашей страны, наши интересы. Ибо я не скрываю от себя, что интересы эти очень возвышенны. Речь ведь идет не только о моей личной победе. Впрочем, мне удается нечто большее, чем Рейнольду. Моментами ко мне приходит вдохновение, я достигаю того высшего уровня, на котором превосхожу его. Доказательство этому я имел на протяжении трех партий, когда он был у меня в руках...»
Жан предается всем этим размышлениям в то время, как должен бы опираться лишь на свои наблюдения. Наблюдения эти — основа математической уверенности— должны управлять его поведением.
Но Жан не может уйти от своих мыслей, ибо от него зависит общий результат — не только торжество или поражение нашей страны, но и поражение или победа, которая, решит его судьбу.
«С четверга, с того дня, как я расстался с ней на тротуаре, перед баром, я в точности знаю, чем Женевьева является для меня. Правда, я предчувствовал это и раньше. Но никогда еще не сознавал этого с такой ясностью. Я знаю, что не смогу жить без нее. И это не романтика, свойственная моему возрасту, ибо я прожил трудную, суровую жизнь, и не в моей привычке лгать самому себе. Если я потеряю Женевьеву, я пропал. Я хорошо отдаю себе отчет в этом. Стоит мне подумать, что она является ставкой в этой игре,— и я перестаю быть самим собой. Это выбивает из равновесия, лишает собранности. Весьма вероятно, человек силен лишь в радости. Во всяком случае, мне тревога не на пользу. Вероятно, оттого, что я знаю цену тому, ради чего сегодня играю, меня бросает в дрожь при мысли оказаться побежденным.
Что, если я проиграю? Женевьева без меня уедет в Австралию. Путешествие продолжится три месяца, а Рафаэль будет сопровождать ее. Я знаю, что она может, должна любить, вероятно, любит меня. Но она... она этого еще не сознает. В ее годы девушки хуже разбираются в своих чувствах, чем мы, мужчины. Пока не дала слова или не отдала своего тела, пока не убедила себя в том, что любит, девушка остается в нерешительности, колеблется. Жажда любви подчас приводит к тому, что человек хватается лишь за ее видимость. Если Женевьева отправится в Австралию без меня, она потеряна для меня навсегда...»