– Кто ты и что тебе от меня нужно?
Он приподнял шляпу. Два жгучих черных глаза цыгана смотрели теперь из-под широких полей шляпы на Марью Даниловну.
Она мгновенно узнала их и вздрогнула от неожиданности и неприятного чувства, прошедшего по ее душе.
Она была так далека мыслью о представшем перед нею человеке, так глубоко забыла его, что ей показалось, что будто перед ней стоит выходец с того света, привидение загробного мира.
– Это ты… ты… – беспомощно бормотала она, озираясь вокруг и ища помощи.
– Да, это я, – ответил цыган, и злая усмешка искривила его красивые губы. – Только ты напрасно оглядываешься. В саду никого нет в эту погоду и до калитки очень еще далеко. Мы здесь одни, и нас никто не увидит.
Марья Даниловна с изумлением всматривалась в него.
За время своего пребывания в Петербурге он очень изменился, похудел, побледнел, и кожа его лица уже не была такого смуглого, бронзового цвета, как несколько лет тому назад, когда она его увидела впервые в саду стрешневской усадьбы.
И одежда его была иная, приличествующая городскому, столичному жителю. Он казался уже не таким дикарем, как прежде, и, если он ей когда-нибудь нравился, то теперь уже не производил на нее никакого впечатления, а напротив, был скорее ей жалок, как бывает жалко оригинальной, колоритной картины, утерявшей весь свой прежний блеск и всю свою оригинальность под кистью неопытного и бездарного реставратора.
– Так что же тебе от меня нужно? – вызывающе заговорила она. – Надеюсь, ты забыл о тех глупых требованиях, с которыми когда-то приставал ко мне? Я вижу, внешность твоя изменилась, – насмешливо продолжала она, презрительно оглядывая его с ног до головы и видя, как он смущается и свирепеет под этим оскорбительным взором, – но ежели ты изменил одежду, то, конечно, изменил и свою дикую, необузданную душу?
Сказав это, Марья Даниловна отвернулась от цыгана и двинулась вперед, но должна была остановиться.
– Я не пущу тебя! – вдруг сказал он ей, заметя ее движение. – Ты должна выслушать меня. Да, я изменил одежду, но душа цыгана не меняется так легко, как одежда. Да, я все тот же и пришел требовать от тебя старого долга.
– Ах, – ответила она, – ты шутишь! Я вижу, что ты выучился хорошо говорить за это время, но ты не выучился шутить. Скучно повторять одно и то же. Забудь меня.
– Забыть? – страстно проговорил он. – Забыть? Забыть тебя, которая вырвала меня из моего родного табора, как негодную полевую траву? Забыть тебя, которая лишила меня свободной кочевой жизни под светлым небом, в степях зеленого цвета у синих вод моря или широких рек? Забыть тебя, которая лишила меня солнца и воздуха и заставила столько времени скитаться в этом городе, где нет летом ночей, а зимой ночь тянется вдвое? Никогда не забыть мне тебя, никогда!
Алим от волнения смолк на несколько секунд и затем продолжал:
– Мирно и счастливо жил я у очага вместе с моей матерью, которая умерла теперь там, далеко, от огорчения, потому что я был свет очей ее, опорой ее старости! Разве ты думаешь, что у нас в таборе не было красивых девушек, которых я бы мог любить? Разве ты думаешь, что они не полюбили бы меня? Но я бросил табор, бросил мать, бросил степи и солнце и небо, к которому привык, под которыми родился. И все для тебя! Для тебя одной! Да, для тебя я отдал все это. И я не жаловался бы, ежели бы ты сдержала свое слово. Я бы радостно променял и солнце, и небо, и очаг на твою любовь. Но ты обманула меня!.. Ты насмеялась надо мной! Ты заставила меня убивать людей, поджигать дома, красть деньги…
– Ну, к этому тебе, я думаю, не привыкать стать… – злобно сказала она, прервав его речь.
– Не суди по себе, – остановил он ее.
– Как ты смеешь?! – негодующе вскрикнула она.
– Я знаю все, – твердо и внушительно проговорил он.
– Все? Что именно?
– Все. И про ценное ожерелье, и про светлейшего, и про любовь к тебе царя. Я все знаю.
– Тем лучше, – спокойно проговорила она и дерзко поглядела ему в глаза, – ежели ты знаешь даже только одно – про любовь царя ко мне, то чего же ты хочешь? Мне стоит только донести губернатору о твоих дерзких речах, и ты не только не увидишь своих степей, но даже и здешнего холодного солнца.
– Я не боюсь твоих угроз. Светлейший – враг твой, и ты меня им не испугаешь. Он примет меня и выслушает охотно все, что я расскажу ему про тебя и твою прошлую жизнь.
– Он никогда не примет тебя. Прежде чем ты сделаешь это, тебя здесь не будет. Я попрошу царя, чтобы тебя запрятали в каземат.
– Чтобы запрятать в каземат, надо поймать меня прежде.
– Это не так трудно. Я узнаю, где ты скитаешься по столице.
– Я нигде не скитаюсь и, чтобы не трудиться тебе, я скажу тебе, что я служу при дворе.
– При дворе! – вскричала она с недоверием и изумлением.
– Да, при дворе.
Марья Даниловна расхохоталась.
– Ну, вот, – сказала она, – эта шутка мне больше нравится. Так бы ты и всегда шутил, оно было бы куда веселее.
– Я не шучу. Я служу кузнецом в царской кузнице, и царь знает меня и одобряет мою работу. И все вельможи знают меня. И полковник Экгоф, который управляет кузницей, знает меня.
Он насмешливо взглянул на нее. Она вздрогнула. «Так он знает даже про мое отношение к Экгофу!» – промелькнуло у нее в мыслях, и она почувствовала страх к этому человеку.
– Кончим разговоры, – наружно спокойно произнесла она.
– Кончим! Я сам только этого и дожидаюсь! – согласился цыган.
– Чего ты от меня хочешь?
– Я уже сказал.
– Но, Алим, – вдруг мягко сказала она и хотела взять его за руку, которую он отдернул, – ты подумай, я служу при дворе, меня любит сам царь. Всю жизнь рвалась я к этому… Все преступления, которые я сделала…
– Моими руками… – вставил он.
– Все невзгоды, которые я перенесла ради достижения этой цели, все… все… все это я должна забыть, бросить все, чтобы идти за тобой в какие-то степи, в какой-то табор, к чужим, незнакомым мне людям… Для чего? Ты не хочешь этого, ты только нарочно говоришь это, чтобы сделать мне неприятное. Да и зачем тебе это? Ты отстал от той жизни. Ты привык к другому. Разве тебе не хорошо здесь? – ласково спросила Марья Даниловна.
Но Алим тотчас же страстно возразил:
– Как бы мне хорошо ни было, мне там лучше. Разве рыба в лоханке лишена воды? Но у нее нет простора, нет свободы. И совесть моя неспокойна. Я до сих пор вижу Стрешнева, которого я задушил, вижу обгорелый труп карлицы, вижу пламя, в котором сгорела усадьба. Все вижу я по ночам, и сон мой неспокоен, как неспокойна моя совесть. Но ежели я уйду туда, с тобой, я буду знать, для чего я все это сделал, и совесть моя успокоится.
– Но разве ты все еще любишь меня?
Он грубо схватил ее за руку.
– Я ненавижу тебя! – почти крикнул он. – Ты – горе моей жизни!
– Так уходи в свои степи, я помогу тебе, и оставь здесь свое горе, – улыбнулась она, высвобождая руку, которую он больно стиснул.
– Я не уйду без тебя…
– Но почему, почему же, ежели ты не любишь меня?
– Я ненавижу тебя, – повторил он с прежней силой. – Да, ненавижу, но порой проходит ненависть моя, и мне кажется, что я опять люблю тебя, как любил свою потерянную совесть…
Она нахмурилась и, не давая ему продолжать, резко проговорила:
– Довольно, цыган. Много наболтал ты тут всякого вздору. Я не хочу тебя более слушать. Когда-то мы стояли на одной дороге, но теперь наши дороги далеко разошлись друг от друга. Тебе не достичь меня по моей, я не пойду по твоей. Ты говоришь, что не страшишься моих угроз, я – не боюсь твоих. Разойдемся. Будем, значит, бороться друг с другом, а кто поборет – увидим.
Она отстранила его жестом со своей дороги, и он пропустил ее.
– Хорошо, – проговорил он, посторонившись. – Будем бороться. Но помни: или ты будешь моей и уйдешь со мной, или погибнешь… Я честно предваряю тебя об этом. Поступай, как знаешь.
Она пожала плечами и, ни слова не сказав ему в ответ, спокойной поступью пошла к ограде Летнего сада.
IX
В качестве столичного губернатора светлейший Меншиков обязан был ежедневно объезжать город и о всем замеченном им каждое утро доносить лично императору.
Во всякое время года и во всякую погоду князь совершал свою прогулку по городу, выезжая из дома рано утром.
Тройка лошадей, запряженная в красивую модную повозку, ожидала его давно у подъезда занимаемого им дома.