Меншиков сделал несколько шагов по своей комнате. Но Экгоф не двигался с места. Меншиков с заметным удивлением взглянул на него.
– Что же ты? – сказал он ему. – Или имеешь еще что сказать мне?
– Нет, князь… ничего более… Только…
– Только – что?
Экгоф вытер платком пот, которым был покрыт его лоб. Вид полковника был растерянный и жалкий.
– Только я хотел спросить вас, – нерешительно проговорил он, – я хотел спросить…
– О чем? Спрашивай.
– Я хотел спросить… ежели бы вы были на моем месте, то есть, ежели бы между вами и ею было то, что было между нами, – поступили ли бы вы так, как поступил я?
Меншиков без колебания подал ему руку.
– Вот мой ответ, – сказал он торжественным голосом. – Как ты думаешь, протягивают ли руку человеку, которого презирают? Твоя совесть безупречна, Людвиг. Можешь спать спокойно. Своим доносом ты освобождаешь нашу обожаемую государыню от ее опаснейшего и лютейшего врага… а нас всех от чудища страшна. Ступай и подними высоко голову. Ты сделал не больше того, что должен был сделать. Прощай!
Экгоф откланялся, но, несмотря на ободряющие слова Меншикова, он вышел из его комнаты с низко опущенной головой и с убитым видом опозоренного доносом человека.
Меншиков следил за ним, не спуская глаз, и, когда он скрылся за дверью, пожал плечами и проворчал:
– Глупец! Об заклад побьюсь, что он теперь кается в том, что сделал…
Светлейший был прав.
Экгоф раскаивался. И до такой степени, что, шесть месяцев спустя, он кинулся в самую горячую боевую схватку и нарочно подставил свою грудь под датскую пулю во время битвы с датчанами.
Доносчик несчастной Марьи Даниловны скончался от ран.
X
Между тем Меншиков недолго обдумывал, как, когда и в каком виде осведомить царя обо всем, что он только что услышал.
Он быстро переменил камзол, надел шляпу и, сев в повозку, помчался к царю.
Царь был занят другими делами и выслал сказать своему любимцу, чтобы он приехал позже.
Но Меншикову не терпелось, и он потребовал немедленной аудиенции по весьма важному, не терпящему отлагательства делу.
Царь терпеть не мог, когда его отрывали от начатого дела для другого, и потому заставил все-таки князя выждать достаточное время в соседней комнате.
Голова Меншикова горела, и сердце его билось усиленно во время этого вынужденного ожидания.
Слова складывались в уме, рвались с уст, а он должен был терпеливо дожидаться, пока его позовут к царю.
Он сейчас готов был бы отдать год жизни, только чтобы иметь возможность сгоряча сделать свой доклад не дожидаясь, потому что ожидание это, тянувшееся минутами, казалось ему вечностью.
Наконец камердинер царя растворил перед ним двери.
Царь стоял у стола во весь свой гигантский рост и встретил Меншикова сухо.
Князь тотчас же угадал по его лицу, что Петр не в духе – он хорошо и давно изучил все оттенки выражения его лица.
Очевидно, минута для такого дела была выбрана самая не подходящая, и Меншиков уже раскаивался в своей обычной поспешности и горячности и охотно ретировался бы назад.
Но было уже поздно.
Конечно, он мог бы отложить свой рассказ о деяниях Марьи Даниловны до другого раза, более удобного, и выдумать что-нибудь другое для доклада царю. Но ничто иное не объяснило бы его настойчивости в требовании свидания, и все другое навлекло бы на него сильный гнев его царственного друга.
Он вспомнил, как еще очень недавно царь, разгневавшись на него, повелел ему ради вящего унижения таскать лоток с подовыми пирогами, и до такой степени растерялся, что ничего подходящего для доклада выдумать не мог.
Между тем царь, уставившись на него, проговорил:
– Что тебе, Данилыч, от меня занадобилось, скажи на милость?
– Ваше величество…
– Назойлив ты стал. Ежели тебе говорят, что я занят делами спешными и важнейшими, чем твои доклады, неужто не мог ты выбрать иное время?
– Ваше величество…
– Знаю наперед, что ты скажешь. Что в городе все благополучно? Или что коллегия облыжно обвинила тебя в новом лихоимстве? Ой, Данилыч, плохие шутки ты шутишь со мной. О двух головах ты, что ли? Мало я тебе мирволил да попускал? Как бы не превратиться тебе в твое первобытное состояние пирожника… Дождешься, гляди!
Меншиков все больше и больше терялся при этих словах императора.
– Государь, – наконец, проговорил он, с трудом подыскивая слова. – Государь…
– Так говори же наконец, коли пришел!
– Государь…
И Меншиков рассказал царю все, во всех подробностях, что сам только что выслушал от полковника Экгофа.
Он внутренне трепетал во время своего рассказа, но не упустил из него ничего важного и ничего мелкого.
К концу доклада он уже совершенно пришел в себя и следил внимательно за выражением лица императора.
Петр выслушал его молча до конца, не прервав его ни единым словом, ни единым жестом.
Если бы не обычное нервное подергивание его лица, можно было бы подумать, что он слушает достаточно сам по себе интересный рассказ, но о женщине совершенно для него посторонней, о которой он ничего никогда не слыхал и которую никогда в жизни не видел.
Меншиков кончил рассказ и смутился этим глубоким равнодушием царя.
Он хотел бы еще что-нибудь прибавить; но выдумать что-нибудь более сильное было невозможно, и, если перечислением чудовищных преступлений царской фаворитки он не вывел императора из состояния равнодушия, то чем другим еще мог бы он вывести его из себя?
И вдруг ему мелькнула «счастливая» мысль.
Он вспомнил об одной встрече и разговоре и тут же решил воспользоваться этим.
– Ко всему мной сказанному, – про говорил он, – долгом почитаю прибавить, что сия Гамонтова, несмотря на высокий свой придворный сан и на счастье пользоваться твоим вниманием, государь, и благорасположением, зело неуместно и пашквильно обольщает твоего денщика Орлова льстивыми речами и сладостными взглядами.
Судорога прошла по лицу Петра, которое теперь вдруг побледнело.
– Что ты врешь, старик! – громко закричал он и стукнул мощным кулаком по столу. – Из ума выжил, что ли?
– Истинно, истинно говорю.
– Какая завистливая баба вложила в твои глупые уши сию пашквильную клевету? Тотчас молви, кто сказал тебе сие?
– Никто, государь. Сам видел и слышал все, о чем здесь говорю.
– Ого! Что же ты слышал такое?
– Сказывала она мне при Орлове – он самолично тому свидетель: «Вот кабы ты, – я, то есть, государь, – был бы таким, как он, – Орлов, то есть, – тогда я могла бы полюбить тебя».
– Она это сказала?
– Да, государь.
– При Орлове?
– При нем.
– Хорошо, я осведомлюсь у него.
Царь приказал позвать денщика.
Орлов вошел.
– Скажи-ка, Орлов, – обратился к нему царь, – говорила ли Марья Даниловна Гамильтон, вот при нем, – он указал пальцем на князя Меншикова, – будто могла бы полюбить его, коли он походил бы лицом на тебя?
Орлов смертельно побледнел и стоял ни жив ни мертв.
– Говори же! – крикнул царь, подступив к оробевшему офицеру. – Да, гляди, ежели солжешь…
Орлов повалился в ноги царю.
– Говорила… – прошептал он. – Но сие было не более, как шутка, полагаю.
– Довольно. Встань и уходи!
Орлов вышел, шатаясь.
Петр вернулся к столу и облокотился о него. Лицо его сделалось еще сумрачнее и чаще стало подергиваться судорогами.
– Ты сказал правду, Данилыч, – проговорил он еле слышно. – А сколько и от кого получил ты за сей злобный донос? – вдруг спросил он его.
– Государь… – негодующе воскликнул Меншиков, и лицо его залило краской.
– Добро, – вдруг твердым голосом остановил его Петр, – оставим сие.
Он замолчал и забарабанил пальцами по столу, а затем совершенно другим тоном, деловитым и спокойным, заговорил:
– В рассуждении преступлений той женщины, о коих ты учинил свой донос и до сведения моего довел, ты поступил, впрочем, правильно, как верный слуга своему царю и России. Таких людей терпеть неможно и они подлежат каре. Но, скажи мне, ведома ли вся сия история императрице?
– Нет, государь.
– Правда ли?
При этом вопросе Меншиков выпрямился и торжественно ответил:
– Клятву даю.
– Добро, – верю тебе. И в сем случае поступил ты опять же правильно.
Петр подошел к Меншикову.
– Добро, – повторил он и взглянул своими большими темными глазами ему прямо в лицо, – за это твое умолчание, в сем случае токмо достойное и похвальное, прощаю тебе, что сим доносом принуждаешь меня выдать палачу женщину, которую я люблю и которую ты ненавидишь…