– Как что? – изумился он.

– Что из того? – упрямо повторила она. – Я запрусь на суде, ото всего отрицаться стану. Ежели у нас есть суд истинный, а не подставной, он никогда не сможет обвинить меня. Предупреждаю тебя – я никогда не сознаюсь.

– Госпожа моя! – воскликнул Меншиков. – Сие поведение твое будет не у места.

– Почему?

– Поелику ты уже во всем созналась царю.

– Вот на! Да ведь созналась я в пьяном виде. Мало ли что может наклепать на себя человек, когда Господь у него рассудок отымет или когда его напоят проклятым зельем? Я бы и не то могла сказать.

– Царю известно все… Понимаешь – все: то, что было до Мариенбурга, и то, что было после в Стрешневке… И про озеро, и про пожар – все.

«Цыган меня выдал, – подумала она, – я погибла».

– А где доказательства?

– Есть свидетели, есть и сообщник.

«Я погибла», – еще раз подумала она.

– В таком случае, – ответила она, – зачем ты пришел ко мне и что тебе нужно?

– Я пришел предупредить тебя, что тебя сегодня отвезут в крепость, и посоветовать тебе сознаться во всем.

– Никогда! – твердо ответила она. – А ты ступай от меня. Сердце кипит во мне, когда я тебя вижу. Ты – враг мой и погубитель.

Меншиков повел плечом и встал.

Он еще раз взглянул на нее. Одеяло сползло с ее плеча, и самое плечо обнажилось; ее чудные шелковистые волосы распустились по этим красивым плечам, извиваясь по бледной и нежной коже их, как глянцевитые змеи. Она была обворожительна с ее темными, печальными глазами и прозрачным цветом лица.

Струйка раскаяния пробилась в душе Меншикова, и он сделал два шага к кровати.

– Маша! – сказал он дрожащим голосом, еле сдерживая овладевшее им волнение, – полюби меня!.. Полюби меня… и я все сделаю, чтобы спасти тебя. А ежели это будет невозможно, я дам тебе способы бежать за границу.

Молодая женщина насмешливо и сурово взглянула на него.

– Слушай, что я скажу тебе, Данилыч: ежели бы мне предстояла не одна смерть, а две, ежели бы меня пытали самыми ужасными пытками, то и тогда я никогда не стала бы твоей. Ты мне противен, всегда был гнусен мне вид твой, а ныне более, чем когда-либо. Ступай вон и делай свое дело… палач!

Старик мгновенно преобразился.

– Видно, и правду жизнь тебе ни по чем и море по колено, – сказал он. – А, так ты хочешь свести знакомство с палачом и с плахой? Добро! Ин быть по-твоему… Прощай же, тезка, и не поминай лихом!

Он вышел.

Как только заперлись за ним двери и Марья Даниловна осталась одна, жуткое чувство погибели овладело ею.

– Да, – шепча, рассуждала она, – все кончено! Кончен тяжкий путь моей жизни… Спасенья нет! Впереди смерть, страшная смерть от руки палача под его топором.

Она содрогнулась.

– Ничто не может теперь спасти меня. Петр разлюбил меня, а без его поддержки мне не спастись. Слишком много врагов у меня. Ежели бы я еще могла увидаться с царем до суда! Но он не придет, да его и не пустят ко мне – сам Меншиков постарается об этом…

Она еще долго раздумывала о том, что в той опасной игре, из которой собственно состояла ее жизнь, она сделала один лишь неверный фальшивый ход, который и погубил все выведенное с таким трудом здание. Одна балка была положена нерасчетливо, и из-за этой балки рухнуло все. Эта балка было ее увлечение Орловым, погубившее ее.

Да, жизнь ее кончена, и ей нечем помянуть этой жизни!

И, кажется, в первый раз, как она стала помнить себя, она заплакала.

XVI

Меншиков явился к императрице с радостным лицом.

– Матушка-царица! – оживленно заговорил он. – Благую весть тебе несу.

Царица только что вернулась с прогулки.

– Что такое, Данилыч? Всегда ты что-нибудь придумаешь, а на деле ничего не оказываешь.

– На сей раз торжество. Не сказывал ли я тебе, что Господь милосерд и освободит тебя и дом твой от змеи, свившей себе гнездо здесь?

– О чем ты говоришь?

– О злокозненной и зловредной Гамонтовой, твоей «ближней прислужнице».

Сердце Екатерины учащенно забилось.

– Да говори ты толком, Данилыч, что за загадки такие?

Тогда он стал ей витиевато, с мельчайшими подробностями рассказывать о происшествии на помолвке Зотова.

Он думал, что рассказ его произведет радостное впечатление на Екатерину, но вышло совершенно не то, что он ожидал.

Вместо выражения радости на лице императрицы показался испуг, сменившийся печалью. Глаза ее затуманились слезами, и ее доброе, незлобивое сердце мучительно сжалось.

– Так столь преступна эта женщина? – проговорила наконец Екатерина. – Но правда ли это, Данилыч? Не по злобе ли к ней выдумали все это люди?

Он рассказал ей о доносе Экгофа, о свидетельстве Телепнева и о допросе цыгана, которого уже пытали, хотя он сам во всем сознался. Окончив рассказ, он взглянул на Екатерину и увидел, что она плачет.

– Что сие? – спросил он. – Пошто слезы проливаешь, матушка?

– Мне горестно за нее и жаль ее. Она ли виновата в том, что так сурово сложилась жизнь ее, что так ожесточили ее сердце люди? Не по сердцу она пришлась мне, и сказать ли? Я боялась ее и иногда молила Господа избавить меня от нее.

– Так что же? В чем горе? Она ведь сама себя выдала царю. А нам то должно быть на руку, и горевать о том причин не вижу.

– Ох, Данилыч, Данилыч! кто Богу не грешен, царю не виноват? Вспомни-ка про свои грехи собственные, князь!..

– Я людей не убивал, матушка, и мои грехи никогда не встанут вровень с ее грехами, – обидчиво сказал он.

– Знаю, Данилыч, знаю… не к тому и сказала я это, – задумчиво ответила она. – А только вдруг мне жалко ее стало… Знаешь что, Данилыч?

– Что, матушка? – спросил Меншиков, с изумлением слушавший эту речь Екатерины.

– Я сейчас пойду попрошу царя, чтобы он помиловал ее.

Меншиков вскочил со стула.

– Что ты, царица, Господь с тобой! Теперь уже поздно, и дело передано вчера еще ввечеру в суд. Да и как можно такую преступницу миловать?

– Для милости никогда не поздно, да и кого же миловать, как не преступных людей? Праведников не милуют, а награждают.

Вся еще под впечатлением услышанного, взволнованная и печальная, не слушая возражений Меншикова, она отправилась к царю.

– Что тебе, Катеринушка? – ласково спросил он ее.

– Я к тебе с просьбой.

Он подошел к ней и обнял ее. Давно уже он не говорил с ней так ласково и так нежно не обращался с ней.

Она еще больше растрогалась и вдруг, разразившись слезами, – хотя она знала, что Петр не любит этого, и всегда всячески сдерживалась в его присутствии, – прямо и просто сказала:

– Государь! Молю тебя, будь снисходителен к Марье Даниловне… помилуй ее! Не вели казнить ее лютой казнью, а вышли ее в чужеземные страны! Помилуй ее! Молю тебя!

Петра поразила эта доброта Екатерины, знавшей о его отношениях к Марье Даниловне. Но суровое сердце его не смягчилось.

Он тихо, но все еще ласково, хотя и твердо, ответил:

– Неможно того, Катеринушка. Ты знаешь, я никогда не отказывал тебе в этом.

– Знаю, государь мой, и недавно еще помиловал Данилыча.

– Правда и то! Данилыч твой в беззаконии зачат, в гресех родила мать его, и в плутовстве скончает он живот свой, и, ежели он не исправится, то быть и ему без головы. Но он чинил зло мне, а не другим людям, а ежели и другим, то не жизни их решал, вопреки закону божественному, а наносил ущерб достоянию их. И еще скажу тебе: коли бы женщина сия нанесла токмо мне обиду, хотя бы самую кровную, я бы помиловал ее. Но она потоптала законы Божии и человеческие, и я предоставляю суду свершить его правосудие.

Петр поцеловал жену. Он как будто хотел отблагодарить Екатерину за то чувство природной ее деликатности и такта, которые не позволили ей ни разу упрекнуть царя даже легким намеком в его измене.

– Ступай к себе, – сказал он Екатерине, – и не тревожься боле о судьбе сей недостойной женщины. Мы над ней не властны ныне, ибо она в руках Божиих и судей, совестью коих руководит Всевышний.

Больше он не прибавил ни слова и вышел из комнаты.

Екатерина отправилась к себе.

Через два дня Марья Даниловна предстала перед судом, куда была приведена под караулом.

Она была в простом черном платье и черном платке на голове, и ее бледное, красивое лицо с большими, точно еще увеличившимися глазами, имевшими печальное, томное выражение, было прекраснее обыкновенного.