– Скажи ему, – обратился офицер к Марье Даниловне, – что негоже его сану поповскому мешаться в наши воинские дела. И еще скажи ему, что я представлю взятых фельдмаршалу, так как среди них нашлась русская… Не ведаю я, может быть, и шпионка.
– Я? Я – шпионка? – вскрикнула Марья Даниловна.
– Или преступница, бежавшая от русских ради сокрытия преступления, – продолжал офицер.
Марья Даниловна вздрогнула и сильно побледнела.
– Как фельдмаршал рассудит, так тому и быть.
– Отведите их в лагерь, к моей ставке! – обратился он к солдатам. – Наутро видно будет. А остальных не троньте.
Солдаты схватили молодых женщин. Марья Даниловна робко опустила голову и не сводила глаз с офицера, смотря на него исподлобья. Она чувствовала, что взгляд ее прекрасных больших глаз сильно действует на него и что вся его суровость лишь напускная.
И офицер долго не мог оторвать от нее взоров. Ее красота очаровала его, и в его голове зрели уже планы относительно молодой красавицы-пленницы.
Зато Марта была в безумном отчаянии.
Она билась в руках солдат, как птичка, пойманная в клетку, вырывалась из их рук, падала на пол, стонала и кричала:
– Феликс, Феликс, мой дорогой Феликс! Где ты? Что с тобой сделали?.. Если бы ты был жив, ты бы спас меня из рук врагов моих… Отпустите, отпустите меня!
Но солдаты подымали ее и тесно сплотились вокруг нее, отбрасывая тетку Гильдебрандт, которая рвалась к ней.
– Отойди, старуха! – говорили они ей. – Не замай – плохо будет!
Пастор взял старуху под руку и насильно отвел ее от девушки.
Марта продолжала отбиваться от солдат и в борьбе выронила платок, вымоченный в крови Феликса. Она не заметила этого, так как решительно была вне себя.
Марья Даниловна нагнулась и, машинально подняв платок, спрятала его у себя на груди.
– Ведите их! – сказал офицер нетерпеливо, так как его раздражало сопротивление Марты. – И помните, вы отвечаете мне за их безопасность…
Офицер вышел.
Солдаты хотели схватить Марью Даниловну, но она, гордо вскинув головой, вырвалась из их рук, величественно выпрямилась и пошла за Мартой, которую солдаты с большими усилиями волокли под руки.
Старуха не плакала. Полное оцепенение напало на нее. Она сидела на стуле, качала головой и тихо, еле слышно говорила:
– Феликс, Феликс, Феликс…
Пастор стоял около нее, скрестив на груди руки, и губы его, побелевшие от волнения, тихо шептали слова молитвы.
Канонада прекратилась. Шум на улицах постепенно утихал. Шел дождь, и холодный осенний ветер резкими порывами врывался в зал таверны.
Становилось сыро и холодно.
– Пойди к себе, несчастная старуха! – сказал пастор, обращаясь к тетушке Гильдебрандт. – Стань у распятия и вознеси горячую мольбу Богу, чтобы Он упокоил душу нашего славного Феликса и даровал счастье, если оно еще возможно, его молодой вдове.
Но старуха теперь уже не прибавила к его словам обычного своего возгласа «аминь!» и даже вряд ли слышала его речь.
Она все продолжала качать головой, и запекшиеся, сморщенные губы ее все также шептали:
– Феликс, Феликс, Феликс… Ночь проходила. Одна за другой гасли звезды, блиставшие среди тяжелых и низко ползущих, точно разорванных облаков. Далеко-далеко на восточной части неба показался бледный, робкий свет предутренней зари. Глухо били в барабаны, тускло догорали костры, кое-где раздавались топот копыт, лязг оружия, отрывок песни.
Забранные солдатами женщины шли по топким и намокшим от продолжительного дождя улицам взятого города. Ноги их в комнатной обуви вязли в глубоких колеях, образовавшихся от проезда пушечных лафетов, и им было тяжело ступать по этой грязи, спеша за солдатами, шагавшими широкими шагами и спешившими сдать по принадлежности порученных им женщин.
Марта, по-видимому, успокоилась. Она шла, низко опустив голову, холодная и гордая теперь, затаив, задушив на дне души своей глубокую горестную рану.
Слезы не шли с ее глаз. Видя полнейшую невозможность сопротивления, она покорилась.
Марья Даниловна шла бодро. Какая-то смутная мысль копошилась в ее мозгу и вызывала на ее красивых устах презрительную и самодовольную усмешку. И в ее голове складывались планы, о которых она никому не поведала бы в настоящую минуту, да и для нее самой они были еще смутны.
Солдаты шагали, покуривая трубки. Они перекидывались изредка словами, иногда грубыми шутками, заставлявшими краснеть Марью Даниловну.
X
Фельдмаршал сидел в своей палатке на простой деревянной табуретке и курил трубку.
Перед ним, на другой табуретке, стояла кружка пива, доставленного ему в бочке из только что взятого русскими Мариенбурга.
Был ранний час утра, но, несмотря на это, он с наслаждением выпивал уже третью кружку и заполнял едким дымом табака палатку.
Невдалеке от него сидел за убогим столом молодой офицер.
Фельдмаршал Шереметев, отпив пива из кружки, сказал своему ординарцу:
– Достань последнее царское письмо, полученное нами, и прочти его. Соответственно оному следует отписать царю о нашем походе.
Офицер порылся среди бумаг, лежавших на столе, достал большой лист синеватого цвета, откашлялся, вгляделся в крупные и неровные каракули царского письма и не особенно бойко прочитал его:
«Есть возможность, что неприятель готовит в Лифляндию транспорт из Померании в десять тысяч человек, а сам, конечно, пошел к Варшаве; теперь истинный час – прося у Господа сил помощи – пока транспорт не учинен, поиском предварить…»
– Так, довольно, – прервал чтение Шереметев.
Офицер вопросительно взглянул на него.
– Что писать прикажешь? – спросил он фельдмаршала.
– А ты не торопись. Торопливость в таком деле негожа.
И он погрузился в думу.
Но ответ царю не складывался в его уме, и фразы, обыкновенно так легко сочинявшиеся им, на этот раз закапризничали.
– А что в царском письме дальше? – спросил он, чтобы выйти из затруднения и дать себе время.
Офицер опять взял синюю бумагу и, недолго порывшись, чтобы отыскать место, на котором остановился, прочел:
«Разори Ливонию, чтоб неприятелю пристанища и сикурсу своим городам подать было невозможно…»
– Так! – прервал фельдмаршал, очевидно, надумав ответ. – Теперь приготовься.
– Готов.
– Пиши же: «Чиню тебе известно, что Всесильный Бог и Пресвятая Богоматерь…» Всесильный Бог и Пресвятая Богоматерь… Написал ли?
– Написал.
– «Пресвятая Богоматерь желание твое исполнили… больше того, неприятельской земли разорять нечего, все разорили и опустошили без остатку… И от Риги возвратились загонные люди в 25 верстах, и до самой границы польской; и только осталось целого места…» Написал ли?
– Написал.
– И «целое место» написал?
– Половину… «места» еще не дописал.
– Пиши… А коли готов, пойдем дальше: «целого места Пернов и Колывань, и меж ими сколько осталось около моря, и от Колывани к Риге, около моря же, да Рига, – а то все запустошено и разорено вконец. Пошлю в разные стороны отряды калмыков и казаков для конфузии неприятеля…» Конфузию написал?
– Пишу.
– Изобрази. Пиши дальше так: «прибыло мне печали: где мне деть взятый полон? Тюрьмы полны и по начальным людям везде; опасно того, что люди какие сердитые, сиречь пленники! Тебе известно, сколько уж они причин сделали, себя не жалея; чтобы какие хитрости не учинили: пороху в погребах не зажгли бы; также от тесноты не почали бы мереть; также и занее на корм много исходит; а провожатых до Москвы одного полку мало. Вели мне об них указ учинить». Коли устал, отдохни малое время. Еще буду говорить тебе.
– Повели продолжать, Борис Петрович, все одно, одним духом скончать.
– Ну, так пиши! Еще немногое осталось. Пиши: «Больше того быть стало невозможно: вконец изнужились крайне, обесхлебили и обезлошадели, и отяготились по премногу как ясырем и скотом, и пушки везть стало не на чем, и новых подвод взять стало неоткули.» Конец. Ставь подпись. Поставил?
– Поставил.
– Ан, врешь, не конец! Еще вспомнил. Пиши. Э… братец, что там за шум? Будто женские голоса… Что это, право, отписать царю не дадут. Сходи, узнай-ка, кто шумит, и накажи всех – тех за шум, а этих за попущение к оному. А откуда также в лагере у нас женщины?
Офицер вышел, а фельдмаршал выпил остаток пива из кружки. Офицер вскоре вернулся.
– Ну, что же там?
– Полковник Никита Тихоныч Стрешнев с казаками привели к тебе двух женщин.