Это секс, а не любовь.
Помню, как однажды мама поцеловала папу, когда думала, что я не вижу. Мама и папа любили друг друга. Она прикоснулась своими губами к его, и их рты двигались вместе, будто бы они поедали языки друг друга. Тогда я этого не понимала, зато понимаю теперь.
Он имеет слабый вкус мяса, чеснока и чего-то еще, неповторимого и неопределимого. Что-то отчетливо мужское. Я не знаю, что делать. Боюсь этого поцелуя, его значения; чему он является началом? К чему он приведет? Почему это происходит? Я боюсь Хантера. Он сбивает с толку. Большой, сильный и жестокий, но со мной нежный. В ярости, когда мне больно. Раньше я видела раненных мужчин, они были слабыми и едва могли двигаться.
Однажды, пару лет назад, клиент ударил меня в бок, потому что я не делала того, что он хотел. Он сломал мне ребро, и я долго не могла работать. Я была истощена. Рассказала Абдулу, что произошло и почему я не могу его развлечь, а Абдул что-то сделал. Удостоверился, что тот клиент никогда не вернется. Не для меня, нет, а для того, чтобы Абдул сам мог продолжить наслаждаться моими услугами. Каждое движение было невыносимо болезненным. Каждый вздох казался больнее, чем тот удар, что сломал ребро. От боли я не могла пошевелиться. У Хантера есть, по крайней мере, одно сломанное ребро, и он продолжает двигаться. Я вижу, ему больно, но он все равно двигается.
Он целует меня осторожно мягко. Нерешительно. Это… нежно, мокро и горячо. Я не останавливаюсь. Хочу остановиться, убежать прочь от него и от его глаз, видящих меня насквозь, от его рук, что касаются меня так, как я не возражаю, а должна бы. Его присутствие сбивает меня с толку. Я не бегу. Я позволяю ему целовать меня; знаю, что не должна, но так и есть.
Наконец он отстраняется, расположив ладонь на моей щеке. Он ищет взглядом мою реакцию. А я не знаю, как реагировать. Что чувствовать. Я в смятении. Настолько запутана им и его поцелуем, что даже не могу двигаться, не могу дышать.
Что-то горячее и соленое режет глаза. У меня кровь? Я касаюсь глаза и смотрю на палец. Я плачу. Почему? Не знаю. Мне грустно? Что это за чувство в груди, в сердце? По мне растекается наполненность, теплая и густая. Там, где Хантер касается меня, кожу покалывает. Бёдра дрожат, и между ними… я чувствую влагу, странное тянущее тепло, напряжение, будто бы нужду.
Большим пальцем Хантер стирает слезы сначала с одной щеки, потом с другой. Он все еще так близко, что я могу почувствовать его дыхание на своем лице.
Мои губы дрожат и пульсируют там, где их коснулись его губы.
Я знаю, что это сумасшествие, но потом понимаю, что целую его. Прижимаю свои губы к его, медленно наклоняюсь к нему. Он размыкает губы и обхватывает рукой заднюю часть шеи, удерживает за затылок, прижимает меня ближе и целует в ответ.
Что-то касается моих зубов, моих губ. Его язык. Странное ощущение. Захватывающее и пугающее. Я отталкиваю Хантера и смотрю на него; могу чувствовать на своем лице выражение смущения.
Что, во имя Аллаха, я делаю, целуя американского солдата?
Я сбегаю, желая знать, почему же вдруг воззвала к Аллаху, почему меня поцеловал Хантер, почему я поцеловала его в ответ, почему его язык в моем рту не казался неприятным.
Пока ноги несли меня по улицам и аллеям, я задавалась вопросом, почему же я чувствую глубокую извивающуюся нужду поцеловать его еще раз?
Что я делаю? Что со мной происходит? Что я натворила?
ГЛАВА 8
ХАНТЕР
Какого черта я ее поцеловал? Неосознанная мысль или намеренье… просто… так вышло. Она была так близко, ее нога задевала мою, и этот маленький контакт прожигал молнией. Ее щеки вспыхивали и алели, посылая вспышки страсти сквозь меня.
Я слышу абсолютно все. Слышу отдающий приказ мужской голос, спокойный ответ Рании, а потом снова он — в ярости. Слышу хлопок: кулак о плоть. Слышу ее крик. Звон ремня и приказ. Удушье. Рвота.
Несложно догадаться, что произошло.
Богом клянусь, я убью этого сукиного сына. Перережу его чертову глотку, отрежу член и запихну в хренову дыру в шее.
Мне нужно дышать глубже, чтобы успокоить ярость. Мой характер всю жизнь был для меня проблемой, и теперь он возвращается с ураганной силой. Я научился контролировать его, сдерживать, а не набрасываться на всех, как раньше. Я едва ли не вылетел из школы, потому что тратил много времени исключительно на драки. Меня чуть не выгнали, когда один подросток попал в больницу после драки со мной.
Конечно, начал всё, черт возьми, он. Напал на меня на стоянке после футбольной тренировки. Он тоже надрал мне задницу. Сбил с ног, выбил зуб, сломал нос. Он не думал, что я встану, но я встал и он получил свое. Парень провел в больницу неделю, сломано у него было много чего.
Теперь этот придурок, Абдул, бьет Ранию, и я не могу мыслить здраво. Не могу соображать. Я не должен так реагировать. Должно быть, ее волнует, что этот самый Абдул — какой-то высокопоставленный генерал иракской армии. А мне плевать. Я все ещё намерен убить его к чертям, раз уж он снова ее касается.
Она сбежала после поцелуя. Сбежала после того, как поцеловала меня. Я этого не предвидел. Она сидела рядом со мной, сочная и прекрасная; ей было больно, она нуждалась в комфорте. Нуждалась в защите.
Женщин бить нельзя. Женщин нельзя насиловать. Что-то первобытное во мне реагирует на ее близость и на ее боль. Мои губы коснулись ее прежде, чем я осознал, что творю, а потом я уже потерялся в мягкой сладости ее губ.
Боже, да я опьянел. Она на вкус, как мятная зубная паста. А, казалось бы, небеса. Ведь просто поцелуй, а я сделался настолько твердым, что, думал, взорвусь, а она меня даже не коснется. А потом Рания оттолкнула меня со слезами на глазах. Я не понимаю, почему она плакала. Не казалось, что она знала, как целоваться. Она не ответила, просто позволила нашим губам соприкоснуться; Рания была скованной, застывшей. А потом она заплакала.
Думаю, это был ее первый поцелуй. Кажется невероятным, но правдивым.
Потом она поцеловала меня, наклонилась и пленила мои губы своими; думаю, я даже немного кончил в штаны. Я до сих пор мучительно тверд. Болезненно тверд. А она ушла, убежала от меня, от нашего поцелуя.
Судя по выражению ее лица, она так же сбита с толку, как и я.
Я так тверд, что всё ещё больно. Мне нужно освобождение. Я мог бы позаботиться о себе, но очиститься у меня не получится. Я медленно и мучительно опускаюсь, ложусь, фокусируясь на мыслях о чем угодно, кроме Рании. Взываю к воспоминаниям о боях, но они приводят лишь к лицу Рании, когда она впервые спасла меня.
Я обязан ей жизнью и отказываюсь позволять ее бить.
Мой боевой нож — единственная часть моего снаряжения помимо одежды, которая оказалась здесь, со мной — лежит в углу возле моей ноги. На его поиск уходит несколько мучительных мгновений. Я часто останавливаюсь, чтобы отдышаться и уменьшить захват боли. Больно до тошноты, но я стискиваю зубы и пробиваюсь сквозь это ощущение. Прячу нож под одеяло рядом с рукой. Когда я в следующий раз услышу, что снова происходит нечто подобное, я это остановлю. Мне плевать, насколько сильна боль. Плевать, если швы разойдутся или ребра вновь сломаются. Я не позволю случиться этому вновь.
Эта животная ярость при мысли о том, что Рании причинят боль, озадачивает меня, сбивает с толку. Не знаю, откуда она взялась, но ни объяснить, ни игнорировать ее я не могу. Здесь не только мой характер и воспитание. Всю мою жизнь отец вбивал мне в голову, что женщин нужно защищать. А не бить. Никогда.
Женщин нужно лелеять, о них надо заботиться. Папа всегда придерживал дверь для мамы. Он обращался с ней, как с королевой. Он был сложным человеком, яростным, тревожным и сломленным опытом войны, но все это никогда не превращалось в жестокость ко мне или к маме.
Мое стремление защитить Ранию — это и еще что-то. Что-то глубже, сильнее, свирепей. У меня не хватает смелости присмотреться к этому чему-то пристальней, потому что это невозможно. Неосуществимо.
Боль меня изнуряет. Я закрываю глаза и стараюсь не представлять лицо Рании, не вспоминать о ее губах. И все же это не работает, и я теряюсь в памяти о ее карих, словно растопленный шоколад, глазах, о ее алых губах и мягкой коже.