Сначала она напрягается в ответ на мое прикосновение, а потом расслабляется и позволяет моей руке бродить по ее спине. Когда наш поцелуй прекращается, она отстраняется от меня, чтобы сесть, подмяв под себя ноги.

— Я знаю, чего ты хочешь, — смиренно говорит она. — Я дам это тебе. Просто лежи тихо.

Она расстегивает две пуговицы у ширинки, прежде чем я нахожу смелость остановить ее.

— Нет, Рания. Ты не знаешь, чего я хочу.

Она борется против хватки на своих запястьях.

— Нет, знаю. Ты мужчина. Я женщина. Я знаю. — От эмоций ее английский скомкан, но понятен.

— Это не так. — Я отпускаю ее запястья. — Ты целовала их? — спрашиваю я, жестикулируя на мечеть.

Она вздрагивает от моих слов.

— Нет, никогда.

— Они целовали тебя?

— Нет. — Она выглядит смущенной. — Почему ты…

— Я — не они. Я не один из них. Я не хочу тебя так, как хотят они.

Ее взгляд ищет мой, карие глаза блестят от слез.

— Тогда зачем ты от меня хочешь? — Она качает головой, понимая свою грамматическую ошибку, и переключается на арабский. — Чего ты от меня хочешь? Я.… я больше ничего не знаю. Только это.

Мои объятья слабеют, и она высвобождается, чтобы расстегнуть третью пуговку. Я твердею от мыслей о ее прикосновениях, но я не могу позволить себе разрешить ей это сделать. Я снова обхватываю пальцами ее запястья и тяну вниз к себе. Рания сопротивляется, но потом подчиняется. Я устраиваю ее так, что теперь ее голова лежит у меня на груди; одной рукой я обнимаю ее за плечи, а второй удерживаю ее руки. Ее вес на моей груди причиняет чертовски сильную боль, но я ее игнорирую. Так естественно — убаюкивать ее в моих руках. Она напряжена, но вскоре расслабляется.

— Больше, Рания, — говорю я на арабском. — Больше, чем секс.

— Не для меня.

— Есть забота. Есть… — Ищу верные слова на ее языке, — … есть желание, как телом, так и сердцем.

— Желание сердцем? Разве это не любовь? — говорит она по-английски.

Мы делаем шаги вперед и назад в языках друг друга, пробуя использовать те слова, которые знаем, исчерпываем их запас и прибегаем к собственным.

— Может быть. Но не обязательно.

Долгое молчание, наполненное невысказанными мыслями.

— А для тебя? — спрашивает она. — Это любовь? Ты хочешь сердцем? Меня?

Это пугающий, опасный разговор. Мы сторонились его несколько дней. Я потерял счет тому времени, что провел здесь, рядом с ней. Дни сливаются воедино, ночи тоже. Прошло ли несколько недель? Очень даже возможно.

Мы не должны об этом говорить. Как мы можем разговаривать о сексе и любви так, будто это когда-нибудь произойдет? Нет, это болезненная фантазия. Если я выживу, закончится все тем, что я ее покину, чтобы вернуться в лагерь в Фаллуджи, Рамади или еще где-нибудь у черта на куличках, а потом и домой. В Штаты. Вернусь к прыжкам с парашютом и буду забрасывать местных жителей конфети. СВУ, заминированным автомобилям и засадам в удушающей жаре.

Она всегда будет заниматься проституцией, чтобы прокормить себя. Все это обернется сном. Плохим ли, хорошим. Просто сном.

Если я позволю чему-нибудь произойти между нами, случится беда. Я все еще сломлен из-за предательства Лани. Любовь — шутка. Я любил Лани, а она так плохо со мной обошлась. Использовала меня. Как я могу даже думать о чем-то между мной и Ранией? Полная херня. Я ее не люблю. Она местная девушка, горячая, как черт. Запретная зона. Не для меня. Я опасен для нее, а она — для меня.

И она права: я хочу лишь переспать с ней. Трахнуть ее. Вот как это будет, верно? Просто трах?

Ага, конечно. Я не могу обманывать себя. В этом будет нечто большее. Она спасла мне жизнь. Прошла через ад, чтобы продолжать кормить меня, перевязывать и лечить от инфекций.

Я ее поцеловал! А сейчас я, черт возьми, с ней обнимаюсь. Лани никогда не хотела, чтобы я держал ее вот так. Она оставляла кровать, чтобы помыться, а потом ложилась подальше от меня. Она никогда не ложилась мне в руки.

Знаю, что мне грустно оттого, как часто слово «черт» проносится в моей голове. Лани всегда говорила: ее определитель моего плохого настроения — частота сброса моих «черт»-бомб.

— Хантер? Это она?

Я понимаю, что так и не ответил ей. Рания вытягивает шею, чтобы посмотреть на меня. Ее широкие карие глаза выражают уязвимость, нежность, мольбу. Не знаю, мольба, чтобы я сказал да или чтобы сказал нет. Но она заслуживает правды.

— Я не знаю, Рания. Может быть. Да.

— Может быть? Может быть, да? Или да? Что из этого?

Я больше не могу на нее смотреть. Ее глаза вытягивают из меня слишком много, поднимают во мне разные чувства, и я не знаю, как с ними справиться.

— Я не знаю, Рания. — И тут я понимаю, что поглаживаю ее волосы, пропуская золотисто-белые волосы сквозь пальцы. — Даже если и так, то что с того? Что это для тебя значит? — я говорю на английском.

Она долго не отвечает.

— Я не знаю. Мне хочется, чтобы ты сказал «да», а еще хочется, чтобы ты сказал «нет». — Теперь ее освободившиеся руки остаются на мне, одна очерчивала расстояния между ребрами, а вторая лежала на моем животе. — Я никогда не знала ничего, кроме этого, — говорит она, жестом показывая на церковь.

— Никогда?

Она качает головой.

— Мне было… четырнадцать, кажется. Когда я впервые себя продала. Тогда это было не за деньги. А за еду. Я голодала. Была так близка к смерти от голода…

Я не могу осознать то, что она мне говорит. Сейчас ей двадцать три или двадцать четыре, что значит, что проституткой она была больше десяти лет. Или даже одиннадцать или двенадцать. Безумие. Я не могу уложить это в своей голове. Как все это время ей удавалось избегать беременностей и болезней? А может, не удавалось…

— Мне жаль, — говорю я.

Она садится подальше от меня.

— Почему? Что ты сделал?

— Нет… Из-за того, через что ты прошла.

— Ох, — она пожимает плечами. — Я выжила. Этого достаточно.

— Ты когда-нибудь была счастлива? — спрашиваю я.

Она смотрит на меня так, будто у меня рога выросли. Будто я спросил о неуместной иностранной концепции.

— Счастлива? Не знаю. Может, когда я была девочкой. Перед войной. Перед смертью мамы и папы. Перед другим американцем.

— Другим американцем?

Она долго молчит, а потом отвечает на медленном тихом арабском.

— Когда я была девочкой, шла война с американцами и другими солдатами. Мы с братом прятались. И пришел американец. У Хасана было ружье. Он просто меня защищал, но тот американец… он не был солдатом. У него была фотокамера. Но еще у него было оружие, пистолет, — рассказывая свою историю, она мечется между английским и арабским. — Хасан выстрелил и промахнулся. А он выстрелил в ответ и ранил моего брата. Я.… подняла ружье и убила его. Американца. Хасан сбежал, чтобы стать солдатом, а потом умерла моя тетя, поэтому у меня больше никого не было. Но какое-то время я справлялась. А потом у меня закончились деньги и еда, а работы не было. Я умоляла солдата дать мне еды. И он дал. А потом заставил меня заняться с ним сексом.

— Он тебя изнасиловал? — спрашиваю я по-английски.

— Нет. Не… не совсем. Он сказал, что будет давать мне еду, пока я позволяю ему заниматься со мной сексом. Я не ела несколько дней. Я была так голодна…

Она замолкает, и я чувствую, как сквозь мою майку просачивается влага. Эта часть формы не зарегистрирована, и за ее ношение меня несколько раз арестовывали. Она плакала на моем плече.

Плачет по своему утерянному детству.

— Дерьмовый выбор, — говорю я по-английски.

Она не отвечает, и я просто обнимаю ее. Позволяю ей плакать долго, очень долго. И вот она встает и идет в ванну, чтобы подготовиться. Я отвожу взгляд. Наблюдение за тем, как она готовится, стало рутинным. Я смотрю, как она надевает униформу, делает макияж. Пустое лицо, жестокие глаза, соблазнительная улыбка. Я это ненавижу. Она становится Сабах, и Рания, добрая уязвимая девушка, которую я знаю, исчезает.

— Не уходи, — говорю я.

Она смотрит на меня сверху вниз, теперь уже полностью в образе Сабах.