Я сидела, не позволяя себе ни единого слова, тогда как Урсула говорила о том, что он пьяница и развратник, позор для любого респектабельного заведения, даже чисто светского. Эспан был по своему характеру (на меня был брошен обвиняющий взгляд) несколько неортодоксальным местом, а задачей всякого обновления является результат, по меньшей мере, не хуже прежнего, а если возможно, то и превосходящий его, разве не так? Подумать только, как будет ужасно, если епископ, посетив Эспан, встретит Блонделя, грязного, небритого и пьяного!
Мое молчание поначалу обескуражило ее, а потом окончательно привело в замешательство. Мое молчание было чем-то новым… но мы раньше никогда не говорили о Блонделе откровенно. Я слушала Урсулу, ее раздражавшие речи и еще более раздражавшие вопросы, похожие на мешки, полные камней, привязанные к хвостам упрямых ослов: «Не так ли?», «Вы согласны?»
И тогда я заговорила:
— Мадам, что заставляет вас считать, будто этот лютнист — моя собственность? Если уж говорить о принадлежности кому-либо, то он принадлежит ее величеству — разве нет?
Это застало ее врасплох, но только на мгновение. В игру вступила профессиональная ипостась аббатисы. Объективно может существовать разница между позором герцогини Апиетской и тем же позором королевы и основательницы Эспана. Мадам Урсула отдала должное этой разнице — последовало короткое молчание. Затем снова, во всеоружии, заговорила аббатиса Эспана — позор есть позор в любом случае. Епископ во время инспектирования может не пожелать выслушивать объяснения, и Эспан получит хорошую оценку только в том случае, если мадам Урсула сможет что-то изменить. (Не правда ли?)
— Этого я не знала, — сказала она. — В таком случае мне очень жаль, что я потревожила вас, ваша милость. Я поставлю этот вопрос перед ее величеством.
Мадам Урсула времени не теряла. В тот же вечер, после ужина, Беренгария взяла меня под руку и сказала:
— Пойдем ко мне, Анна. Мне надо поговорить с тобой.
Она немного посуетилась вокруг меня, настаивая на том, чтобы я села в самое удобное кресло, собственноручно налила мне и предложила небольшие пирожные причудливой формы. Потом уселась сама и положила себе на колени тяжелую парчу для покрова алтаря, который вышивала в свободное время. Молча сделав несколько стежков, она заговорила, не поднимая на меня глаз:
— У меня перед вечерней состоялся разговор с аббатисой.
Подавив раздражение, я спросила:
— О Блонделе?
Беренгария подняла глаза.
— Право, Анна, иногда я думаю, что ты не иначе как колдунья. Как ты догадалась?
— Я не догадалась. Урсула говорила со мной утром.
— Об этом она мне не сказала. А что именно она тебе говорила?
— Много чего — много смешного, и все недоброе.
— А что ответила ты?
— Абсолютно ничего. Я предоставила ей возможность говорить в полной тишине, а затем переадресовала к тебе.
— О, очень жаль. Мне не хочется быть замешанной в таком деле.
Разговор с аббатисой явно нарушил ее обычное безмятежное спокойствие. Это, а также неумеренная предупредительность заставили меня сделать вывод о том, что мадам Урсула провела достаточно умелую атаку и Беренгария ожидает от меня поддержки. Я готова была поддержать ее от всего сердца, потому что мое утреннее отступление было вызвано тактическими, дипломатическими соображениями, а вовсе не отказом от борьбы или неспособностью бороться.
— Тебя неминуемо вовлекут в это. И по-моему, чем скорее, тем лучше. Любые мои слова для нее ничего не значат. Мне бесполезно спорить с нею или урезонивать ее. Урсула предвидит любой мой мотив и, если только мы говорим не о делах, знает наперед каждое сказанное мною слово. Поэтому, хотя у меня много хороших доводов, я думаю, что они лучше прозвучат из твоих уст. Она тебя слушает — и с явным уважением.
— О, Анна, ты не должна так говорить. Она аббатиса. Она глава этого дома.
— Религиозной стороны этого дома, — поправила я. — И если одна из ее монахинь — да сжалься над ними Господь — захочет завести певчую птицу, она имеет полное право сказать: «Нет, ты должна выбросить ее на съедение ястребу». Но мы-то не давали обетов послушания. И это было ясно оговорено с самого начала. Я специально позаботилась о том, чтобы точно обозначить границы ее власти — она кончается на пороге номеров. Я всегда понимала, что в один прекрасный день Урсула сунет свой в наши дела, и сделала так, что в таком случае получит хороший щелчок. Мне очень хотелось сделать это уже сегодня утром, но щелчок от меня — все равно что укус блохи. Ты — совсем другое дело. Имей в виду, — я более мягко, — мне дорого стоило удержать язык за зубами. Очень хотелось ткнуть ее носом в то, что ее нравственные принципы не страдали, когда Блондель проектировал дом и руководил строительством. Урсула молчала до тех пор, пока не был уложен последний камень. Она никогда не замечает плохого, пока от человека есть какая-то польза. Ты не додумалась сказать ей об этом? Ладно, скажешь в следующий раз. Теперь я буду разбрасывать камни, а ты собирать.
Замерев с иголкой в руках, Беренгария с ужасом смотрела на меня.
— Но я с ней согласна. Я полностью с ней согласна.
— Что? — Наверное, и на моем лице отразился ужас.
— Она права, Анна. Я с ней согласна.
— Ты согласна с тем, что Блондель грязный пьяница, распутник и позор для любого респектабельного заведения?
— Разве это не так? — Она опустила глаза, сосредоточившись на нанизывании жемчуга на иглу.
В голове у меня произошел такой обвал мыслей, что я на мгновение потеряла дар речи. Я пристально смотрела на нее, словно впервые видела эти гладко причесанные волосы, тронутые сединой, — эти волосы, то сияющим водопадом ниспадавшие на плечи, то собранные в большой пучок на затылке, то закрученные в виде фантастических модных рожек, эти губы, с таким величественным изгибом, зрело красные, похожие на розу, а теперь побледневшие и тонкие, строгие и терпеливые. Словно почувствовав мой взгляд, она подняла голову, и я увидела грустные глаза старухи. И вспомнила о рыжеволосом рыцаре, отважном крестоносце, гнившем в своей преждевременной могиле, убитом не в жаркой схватке, не при выполнении благородной миссии, а павшем жертвой собственной алчности, в отвратительной мелкой сваре из-за несуществующего клада. И подумала о Блонделе — моем прекрасном поющем мальчике, обрюзгшем, пьяном и циничном.
Как разрушительно действует время и как опустошительно мы действуем друг на друга. Видеть это — выше человеческих сил.
Что сказала бы Беренгария, если бы я решилась открыть ей всю правду, обвинила бы ее в том, что это она разрушила Блонделя, превратила его в то, чем он стал, — так же, как Ричард разрушил ее, превратив в такую, какой она сейчас сидела передо мной?
На какое-то мгновение меня охватило сильнейшее желание сделать это, но я тут же осознала, насколько бесполезно и жестоко давать выход своим чувствам за счет ее покоя. Ее можно упрекать не больше, чем Ричарда за то, что он отравил ее жизнь, или Блонделя, зажегшего во мне неугасимый огонь.
— Ты не можешь сказать, что это неправда, — заметила она, орудуя иглой, и я поняла, что мои размышления заняли не больше времени, чем ей потребовалось для того, чтобы пришить на место жемчужину. Ядовитая капля злости продолжала подтачивать мое самообладание.
— Он не развратник, — громко сказала я.
— О, я не слишком хорошо разбираюсь в словах. Так назвала его аббатиса. И потом, видишь ли, Анна, после твоего утреннего разговора с ней произошел достойный самого большого сожаления случай за обедом.
— Но как можно быть развратником за обедом?
— Не остри, Анна. Речь шла о дисциплине. Сестре Элизабет пришлось наказать двоих детей: Марианну, ту, с кудряшками, и эту маленькую косоглазую девочку — забыла, как ее зовут. Она лишила их обеда, но, проявляя милосердие, чтобы они не мучились, глядя на то, как будут есть другие, выставила их за дверь. Потом сестра Элизабет вышла, чтобы позвать девочек обратно, но их там уже не было, и она с трудом нашла их в каморке, в которой Блондель писал свои хроники. Одна из них сидела у него колене, и он рисовал им какие-то штуки; девочки громко смеялись, а на щеках у обеих были крошки пирожного. Ты не можешь не понимать, что такое поведение лишает сестру Элизабет возможности поддерживать дисциплину, а кроме того, по мнению аббатисы, Марианна уже слишком большая девочка, чтобы сидеть на коленях у мужчины.