– Как ты думаешь, в кого это дочка такая уродилась? – еще до развода спрашивала у Азарцева его бывшая жена Юлия со скрытым намеком.

– Тебе больше бы нравилось, если бы она с тринадцати лет проводила время в сомнительных компаниях? – отвечал Азарцев, обижаясь за дочь.

– Во всяком случае, я так и делала. И никогда потом об этом не жалела! Сомнительные компании – самые интересные, – с вызовом отвечала Юлия. Оле было неудобно за отца – почему его мама все время ругает, но в то же время ее пугал и материнский темперамент. У Юлии был пунктик. Она обожала украшать свою внешность. В погоне за тем, что казалось ей красивым, она готова была на самые рискованные шаги – вплоть до сложных косметических операций. Оперировал-то ее Азарцев, и каждый раз после очередной операции Юлия становилась все интереснее, все необычнее. Дошло до того, что внешность ее стала казаться искусственной – ведь не наблюдается в природе человеческих глаз размером с кофейные блюдца, осиная талия вместе с бюстом пятого размера и узкие колени под роскошно широкими бедрами. Самого Азарцева Юлина внешность пугала. Оля тоже уже узнавала мать скорее по запаху. Юлино лицо в результате операций стало так далеко от первоначального, что Оля не могла даже вспомнить, какой была мама в ее детстве. Но сама Юлия была в восторге от своей красоты и не собиралась останавливаться на достигнутом. И каждый раз, когда мать возвращалась домой после очередного, пусть небольшого косметического вмешательства, Оля с чувством странного любопытства, смешанного с брезгливостью, разглядывала с гордостью демонстрируемые матерью измененные участки тела – часто еще с кровоподтеками и свежими послеоперационными рубцами. А потом, не говоря никому ни слова, запиралась в ванной, потому что каждый раз ее от этого зрелища выворачивало наизнанку.

«Папа кроит и перекраивает живое тело. Мама подставляет свое. А я способна только на то, чтобы исторгать это зрелище из себя», – думала про все это Оля и от этого сама себе не нравилась еще больше. В зеркало она на себя старалась не смотреть. Она была похожа на отца – ничего выдающегося. Но те тонкие, ровные черты, которые придавали лицу отца выражение трогательной незащищенности, Олино лицо почему-то делали совершенно плоским. Длинная коса, заплетенная просто, без всяких ухищрений, от затылка, тоже Олю не украшала. Но о том, чтобы пойти в хороший салон к парикмахеру, нечего было и думать. Оля не переносила этих представителей рода человеческого после того, как однажды, лет в двенадцать, мать привела ее к своему парикмахеру подстричь волосы.

– Ой, господи ж, боже мой! – завыла, глядя на Олю, накрашенная, будто клоун, хохлушка. – И какого же гадкого утенка вы ко мне привели!

– Что выросло, то и выросло, – философски заметила в ответ на эти слова Юлия и поцеловала дочь в макушку. Оля на слова парикмахерши вслух никак не отреагировала, но знание того, что она некрасива, накрепко отложилось в ее памяти. Но скорее от гордости, в отличие от других девочек, Оля никогда не старалась приукрасить внешность.

Но слова матери она запомнила. Может быть, это и сформировало ее отношение к мальчикам. «Если приходится выдерживать столько унижений, чтобы кому-то показаться красивой, – думала Оля, – лучше близко никогда не подходить ни к одному лицу противоположного пола».

– Зачем унижаться из-за мужчин? – удивлялась Юля. – Я хочу быть красивой для себя.

Но поскольку после каждой операции у матери появлялся очередной, хоть и кратковременный, любовник, а после развода тем более, Оля не склонна была в этом матери верить.

На молодых людей в своем институте она не обращала внимания. Они казались ей глупыми, неаккуратными. Мальчики платили ей тем же. Если бы любого из них, знакомого с ней не первый год, попросили бы описать ее внешность, рассказать, какого цвета у Оли глаза, волосы, ни один из них не смог бы ответить что-либо внятное.

– Да мы ее мало знаем! – вот и все, что ответил бы каждый. А Оле гораздо спокойнее было просто есть, спать, ходить на занятия, плыть по течению жизни, не испытывая ни мелких передряг, ни сильных штормов. Если бы еще мать не доставала ее своими нотациями!

Преподаватель вдруг отвернулся от доски, сделал небольшую паузу, заглянул в свои записи, сверяясь с ними.

– Оля! – толкнула ее под локоть Лариса. – Пойдем сегодня вечером со мной в компанию к одному знакомому. Приглашал домой к какому-то своему другу – то ли медику, то ли биологу. Но мне не хочется одной идти. Пойдешь?

Оля прикинула. Мать сказала, что должна вернуться пораньше. Значит, была вероятность того, что придется идти с ней в магазин за продуктами или выбирать какую-нибудь новую кофточку. Кофточки был еще один материн пунктик. Она не могла ходить в одном и том же наряде больше двух дней. Кофточками у нее был завален весь шкаф. Каждый раз во время похода по магазинам мать пыталась навязать и Оле какую-нибудь обновку, но Оля, с удовольствием ходившая и летом и зимой в одном и том же черном джемпере и джинсах, на уговоры не поддавалась. Джинсы, правда, ей приходилось менять чаще, чем джемпер, – они быстрее стирались между ногами. К остальной одежде, как, впрочем, и к еде, Оля была вполне равнодушна. Больше всего она любила картофельное пюре и могла его есть по три раза в день. Поэтому ходить по магазинам Оля терпеть не могла.

– А это далеко? – спросила она подругу.

– Какая разница? Нас довезут. Встретят около института. Пойдешь?

– Угу.

– Ну, заметано! – обрадовалась подруга, и больше в этот день до конца занятий они к этому вопросу не возвращались.

9

Хоть и приятны, а все еще коротки в Москве первые весенние денечки. До равноденствия остается еще почти три недели, но все равно – день уже заметно прибавляется. И хотя в половине шестого уже опять опускаются на город еще по-зимнему холодные сумерки, темнота на улице кажется все-таки более прозрачной, вечера уже не так противны, а ночи не настолько суровы, как в январе.

Ашот из аэропорта сразу поехал к своей квартирной хозяйке на Сухаревку. Вытерпев трогательные объятия жаркой дамы, он вывалил из сумки подарки, заплатил за комнату на месяц вперед, забрал ключи, остался наконец один и подошел к окну. Он совсем забыл уже вид из этого окна, который до отъезда видел бессчетное число раз. А теперь, как впервые, снова предстал перед его взором пустой, незамысловатый московский двор с мокрым асфальтом на тротуаре и грязноватым снегом в собачьих пометинах на детской площадке. Он смотрел на этот асфальт и этот снег и ничего не понимал. «Зачем я приехал?» Но мысль о том, что в любой момент он может снова сесть на самолет, не дожидаясь окончания месяца, и билет без даты лежит у него в кармане, его успокоила. «Я приехал в отпуск», – сказал он себе и решил поспать часика два. «Все равно Аркадий на работе. Посплю и съезжу к нему в больницу. В нашу больницу», – поправил он себя и улегся на диван. Вдруг с непонятной радостью он ощутил под боком те же самые неровности – забытые ямы и выпуклости старого дивана. «Мозг-то забыл, а бока-то все помнят!» – вдруг засмеялся он и мгновенно уснул. Проснулся он, как по будильнику, через два часа свежий, бодрый и полный сил.

– Эге-гей-го! – негромко закричал он в старом коридоре, направляясь в ванную комнату. Толстые стены старинной квартиры, украшенные теми же самыми обоями, что украшали эти стены, еще когда он жил в этой квартире постоянно, казалось, ответили ему радостным недоуменным эхом. И никто, кроме стен, не ответил ему. Хозяйка куда-то ушла, двери остальных комнат были закрыты.

Он принял душ, побрился и, уже испытывая нетерпение, достал записную книжку и стал накручивать диск допотопного черного телефона. Ашот даже не думал, что где-то еще остались такие раритеты. Но телефон работал, и он позвонил по старым номерам Барашкову и Тине, но никто, как назло, ему не ответил.

– Куда они все пропали? – Ашот испытал разочарование и снова вернулся в свою комнату, подошел к окну. Была уже середина дня, и московский двор оживился. Из школы возвращались дети – компания из трех ребят возбужденно жестикулировала, рассматривая какой-то журнал. К помойке подъехала машина, вывозящая мусор, и шофер стал менять мусорные контейнеры, а два узбека подгребали свалившийся мусор лопатами. Стая голубей, согнанная машиной, оживленно гулькала в стороне, ожидая новой порции пищевых отходов, а за ними с форточки дома напротив совершенно индифферентно наблюдали два одинаково полосатых кота. Юная девушка в маленькой машинке с двумя треугольниками «У» и двумя восклицательными знаками на заднем стекле безуспешно пыталась припарковаться к обочине между двумя внушительными внедорожниками. И весь этот обычный пейзаж рядового московского старого двора как бы сквозь дымку подсвечивало неяркое еще солнце. Ашот опять вспомнил зеленую лужайку Сусанниного дома, ее детей, уже с месяц возвращающихся из школы раздевшись, и ощутил потребность немедленно выйти из дома и вдохнуть московский воздух. Неважно – худший или лучший по сравнению с тем, что он оставил шестнадцать часов назад, но совершенно другой. Он быстро надел свою короткую курточку, замотал по самые уши шею старым красно-зеленым клетчатым шарфом, оставив снаружи только то, что находилось выше носа и курчавых бакенбард. И взглянув на себя в зеркало, в который раз убедился, что этот пестрый шарф вкупе с его кудрявыми волосами и от природы вытянутым носом здесь, в Москве, опять придал ему сходство с Александром Сергеевичем Пушкиным. А в Америке, может быть, потому, что никто там о Пушкине особенно не думает и не знает, сходство это как-то само собой нивелировалось.