— Сгорит — ну и пускай себе сгорит.

— Ваше высочество, а хассы?

— А что это такое?

— Участки Стамбула, принадлежащие султану и султанской семье.

Она задумалась на короткое время.

— Принадлежат? А что принадлежит мне, ты можешь сказать?.. Ну ладно. Тебе так хочется на этот пожар?

— Я взял бы своих людей. Все же я визирь его величества.

— Там есть еще несколько визирей. Но если уж так хочешь… Пусть меня проводят в Топкапы.

Так Рустем добыл себе свободу.

С пожаром было труднее, чем с султанской дочерью. Во-первых, потому, что в Стамбуле стоял ужасный июльский зной.

А во-вторых, судя по всему, не обошлось без злоумышленников, ибо как бы иначе пожар переметнулся через Золотой Рог, гигантскими перескоками помчался по столице, захватывая новые и новые участки? Несколько участков выгорело дотла, пожар уничтожил поставленный еще Фатихом дворец Эски-Серай, сгорел наполненный заключенными зиндан, превратился в дым огромный деревянный базар, погибла библиотека Матьяша Корвина, вывезенная Сулейманом из венгерской столицы, огонь добрался даже до каменного Бедестана, на котором расплавилась оловянная крыша.

Следом за пожаром, будто принесенный таинственными злыми силами, вполз в столицу черный мор, и смерть косила людей тысячами, не останавливалась и перед порогами дворцов, — так умер великий визирь Аяз-паша, оставив гарем со ста двадцатью детьми и воспоминания о себе как о самом глупом из всех известных визирей. А поскольку дураки всегда мстительны, то многие вздохнули облегченно, услышав о смерти Аяз-паши. Даже Роксолана не сдержала своей радости перед Сулейманом, хотя и знала, что грех радоваться чужой смерти:

— Может, и лучше, что мор убрал Аяз-пашу, мой султан.

— Он был моим верным слугой, — заметил Сулейман.

— Только и всего! Служить могут и вещи неживые. А паша и при жизни был будто мертвый, потому что не имел в себе слова. Человек же, лишенный слова, хуже зверя. Зачем ему жить?

— Своей саблей он показал, что он сноровистее многих живых.

— Кому же показал? Убитым?

— Когда приходил к тебе, хотел сказать, что это он раскрыл мне глаза на измену Ибрагима. Хотел, но не умел сказать.

— Это и лучше: все равно я не поверила бы. Разве не сам падишах распознал презренного грека? А этот несчастный Аяз-паша принадлежал вроде бы к тем, кому поручено, чтобы глупость не исчерпывалась на этом свете. Хотя, может, глупые тоже нужны, чтобы видно было умных. Кого теперь поставите великим визирем, мой повелитель?

— Самого умного. Лютфи-пашу.

— А разве Рустем не умнее?

— Молод еще. Подождет.

— Вы до сих пор не ввели его в диван.

— Не было повода. Смерть Аяз-паши дает его.

— И пожар тоже… — напомнила Роксолана.

— Мне передали, что Рустем-паша вылавливает злоумышленников. У него не было возможности отличиться на войне, пусть попробует на пожаре.

— Разве нельзя потушить пожар?

— На все воля аллаха. Что горит, должно сгореть.

— А если весь Стамбул?

— Тогда аллах подарит нам еще лучший Стамбул. Как сказано: «Аллах купил у верующих их души и их достояние за то, что им — рай».

Диван если и не напугал Рустема, то вконец разочаровал. Издали неведомый, таинственный, угрожающий и неприступный, изнутри диван показался Рустему сборищем напыжившихся баранов. Аяз-паши уже не было, но еще словно бы жил его дух среди этих ковров, приглушенных голосов, гнетущего молчания. Султан молча смотрел каменными глазами на своих визирей, никого не узнавая, никого не допуская ни к произнесению речей, ни к размышлениям, и под таким взглядом человек чувствовал себя вроде бы бараном. Не диван, а кучка баранов. Аяз-паша был глупый, как баран. Лютфи-паша упрямый, как баран. Евнух Сулейман-паша жирный, как баран. А он, Рустем, отощавший, будто баран после снежной зимы. Счастье, что в Стамбуле свирепствовал пожар, и он снова бросился туда, захватив с собой янычар, метался среди пепелищ, кого-то ловил, бросал в зинданы, за кем-то гонялся, кого-то преследовал, падая с ног от усталости и рачительности, весь прокопченный, подобно кюльханбею[12], над которым потешается детвора. Теперь уже не было времени для собственных насмешек, зато насмехались над ним стамбульские бездельники — левенды: «Старается, будто хочет понести два арбуза под мышкой».

А пожар, словно лютый невиданный зверь, угомонившись в великом Стамбуле, неожиданно перелетел ночью через Босфор, поджег Ускюдар, там поднялась беспорядочная стрельба, как будто ворвался туда враг, хотя откуда бы он мог появиться в самом сердце грозной империи?

Рустем с янычарами и конными чаушами немедленно переправился на тот берег и пропал на несколько дней, будто погиб в огне, но родился из пепла живой и здоровый, только еще более прокопченный и совсем охрипший. Пожар наконец отступил, теперь только дотлевало то, что не сгорело окончательно, погорельцы разгребали пепелища, принимались ставить новые дома, каждый при этом мечтал захватить участок больший, чем имел раньше, или же придвинуться поближе к главному пути стамбульской воды, шедшему вдоль Кирк-чешме.

Рустем появился перед Михримах точно таким же послушным, как и раньше, придерживал поводья ее коня, бежал рысцой следом, когда султанская дочь пускала коня вскачь.

— Ну как, погасил пожар? — полюбопытствовала она.

— Само погасло.

— Почему же так долго пропадал там?

— Ловил поджигателей.

— И поймал?

— Малость.

— Кто же они?

— Казаки.

— А что это такое?

— Никто не знает. Прозываются так, вот и все. Приплыли из-за моря на лодках. В Синопе сожгли все, разграбили, захватили коней — и сюда.

— Не побоялись Стамбула?

— А чего им бояться?

Михримах остановила коня, долго смотрела на визиря. Видела многих спокойных людей, среди них самый спокойный — отец ее, султан Сулейман, но такого человека, как этот бывший султанский конюх, найдешь ли еще на свете.

— Почему же не расскажешь о них?

— А что рассказывать? Они вошли в Ускюдар, а я наскочил на них. Нас было больше, мы и одолели. Семьдесят и двоих отвез в Эди-куле. Их вожака тоже. Теперь грызет свои кандалы.

— Как это — грызет?

— Зубами. Лютый человек и силой обладает неистовой.

Михримах пришло на ум: это с Украины, с материнской земли! Рассказать ей! Немедленно! Ведь была она не просто девушкой, а султанской дочерью, настроения у нее менялись с такой скоростью, что даже сама не успевала удивляться. А уже в следующее мгновение воскликнула:

— Поведи меня туда!

— Куда, ваше высочество?

— О аллах, какой ты недотепа! К тому казаку! Я хочу его видеть!

— Казак — пока на свободе. А в Эди-куле ни казака, ни человека.

— Хочу его видеть!

— Ваше высочество, даже имам не поможет повешенному.

— Сказано тебе! Пойди скажи моим евнухам, они проведут туда и без тебя.

Евнухи торчали на Ат-Мейдане, не спуская глаз с Рустема-паши и Михримах, так, будто визирь был котом, а принцесса птичкой или мышью.

— Эти проведут, — пробормотал Рустем. — Эти проведут и заведут куда хочешь. А вам бы, ваше высочество, не следовало идти в то паскудное место.

— Не твое дело!

— Я только к тому, что когда воз разбился, то всегда найдутся охотники указать дорогу, да только ведь ехать не на чем.

У Михримах снова сменилось настроение.

— Не хочу я туда ехать. Это, наверное, так страшно. И этот казак… Как его зовут?

— Казак, да и все.

— Имя?!

— Что имя? Для мертвых все равно. Сегодня он еще зовется Байдой, а велит его величество султан…

— Байда? Что это такое?

— А кто может знать? Наверное, человек, который любит пить и гулять, ну, и от нечего делать помахивает сабелькой.

— Я пошлю ему сладостей.

— Ваше высочество! Какие же сладости для человека, которому завтра отрубят голову? Уж если посылать, то меду и водки.

— Что это такое?

— Напитки, которые употребляют христиане, чтобы поднять дух.

— Разве не поднимает духа молитва?

— Молитва — для правоверных. От нее они даже пьянеют, точно так же, как от крови.