— Такая фурия, еще и гости неожиданные и недискретные! Почтение!

И слегка поклонился, играя мышцами шеи и спины.

Роксолана взглянула на крытые носилки, где упрямо оставался султан. Затем на Баязида и Михримах, стоявших впереди всех вельмож. Баязид смотрел на казака с нескрываемым мальчишеским любопытством. Михримах посверкивала из-под шелкового белого яшмака большими черными, как у Сулеймана, глазами, и трудно было понять, что творилось в ее душе. Зато Роксолана хорошо знала, что происходит в ее собственной душе. Намерение неожиданное, как откровение, отозвалось в ее сердце, она в бессилии подняла руки к груди, но не прижала их беспомощно, а вовремя опомнилась, показала обеими руками Рустем-паше, чтобы он вывел Байду из мрака и поставил его перед ней. Сам бросил этого рыцаря в подземелье, сам должен был и вывести.

Смотрела, как легко ступает, приближаясь к ней, Байда. Только что был в цепях, до сих пор еще они словно бы звенели на его могучем молодом теле, но не стал рабом ни на миг, дух его не сломился, не покорился. А она когда-то не смогла найти в себе такой силы. Она не боролась, не сопротивлялась, ее продавали на рабских базарах, отнимая у нее все людское, бросая ее в мир животный. У раба, которого продают и покупают, нет выбора. Но у него есть память и глубокое скрытое стремление мести. Оно ошеломляет, оно убивает, будто даже уничтожает, а потом рождает тебя заново и гремит в твоем сердце, как медные колокола набата.

Роксолана снова взглянула на Михримах. Сыновья для султана, для власти, для борьбы за власть, а дочь — для нее. Она отомстит своей дочерью! Сама уже не могла вернуть прошлое, зато могла вернуть своему народу свою дочь. Сама уже никогда не согреется чужим солнцем и чужим счастьем — знала это твердо, расстояния между потерями с каждым днем все больше будут сокращаться для нее, равнодушие будет заливать душу, вот почему нужно одолеть равнодушие, пока есть еще силы. Месть и милосердие, милосердие и месть!

Рустем-паша подтолкнул Байду в спину, негромко буркнул что-то ему.

— Эв-ва! — удивился казак. — Сам султан турецкий? Пришел посмотреть и услышать? А вот я! Казак Байда! А там мои товарищи! Сбили кандалы с меня, так сбивайте и с них. Мы всегда вместе! Да только не выпускай нас живыми, султан, потому что и твою родную мать убил бы, и твоего отца сжег бы, и брата твоего зарезал бы, и дочь твою украл бы, и над сестрою надругался бы!

Теперь уже Роксолана знала наверняка, что султан не выйдет из лектики, чтобы оскорбительные слова казака не поразили его высокого достоинства. Так было лучше и для нее. Сулейман молча отдавал Байду ей. Великий визирь Лютфи-паша пошевельнулся было, чтобы подойти к ней, она остановила его кивком головы. Рустем-пашу отогнала от казака суровым взглядом. Стояла перед обнаженным до пояса богатырем бесстрашно, с вызовом в хрупкой фигуре, сказала ему негромко на своем (и его!) родном языке:

— Подойди.

Он сделал вид, что не расслышал, завертел головой. Удивлялся или издевался?

— Говорю, подойди ближе.

Он шагнул к ней.

— Я султанша этой земли.

— Прости, женщина, за мою обшарпанность. Казак душа правдивая, сорочки не имеет.

Она повторила:

— Я султанша этой земли. Турецкой земли.

Это он услышал. С сожалением промолвил:

— Встряхнуть бы ее всю нещадно. Жаль, не вышло.

Роксолана упорно пробивалась к его сознанию:

— Я султанша.

Лишь теперь он спохватился:

— О! Почет! Почет и позор!

— Но в моих жилах течет кровь такая же, как и в твоих.

— Черт тебе брат, а Люцифер дядька, вельможная женщина!

— Я не хочу слушать твоих оскорблений. Но прошу тебя внимательно выслушать меня. Ты видишь, сюда прибыл сам великий султан Сулейман, перед которым дрожит полмира.

— А я из той половины, которая не дрожит!

— С нами наш сын Баязид и наша дочь Михримах.

— Вон то малое да плюгавое?

— Великий султан и я отдаем тебе свою дочь в жены.

— Из кандалов да в родичи? Черт ему и рад!

— Не прерывай, когда говорит женщина.

— А чтоб тебе!

— Тебя сделают пашой.

— А что это такое?

— Дадут тебе санджак окраинный на Днепре или на Днестре. В Очакове или в Аккермане.

— Провались они все в сырую землю!

— Дадим тебе воинов. Будет у тебя большая сила. И за все это будешь защищать нашу землю от крымчаков.

Байда насторожился:

— Какую землю? Чью?

— Нашу. Украинскую.

— Да она ведь не ваша и никогда вашей не будет!

— Моя земля. Такая же, как и твоя. Сказала уже тебе, что я с Украины.

— Почему же не защитила до сих пор Украину, коли так? Почему допустила, чтобы орда вытаптывала маленьких детей?

— Не могла. Не было возможности. Боролась за себя.

— За себя? Ну!

— А теперь надумала с тобой.

— А если бы меня не было? Если бы тот утопленник не обманул меня да не поймал?

— Тогда и не знаю.

— И как же все это мудрено, хитро, черт его побери: и султанская дочь, и паша, и войско, а ты лишь стой да охраняй свою землю. Что же я должен за это? Сорочку последнюю? Так уже содрали! Шаровары эти кожаные? Так и они турецкие, потому как содрал их с турецкого хозяина галеры. Что же тогда?

— Должен ты сменить веру.

— Отуречиться и обасурманиться? Да пусть меня сырая земля не примет!

— Я прошу тебя, рыцарь, именем нашей земли прошу!

Байда резко шагнул на маленькую Роксолану, словно хотел задушить эту слабую женщину.

— На веру твою поганую, на всех вас! — И плюнул ей под ноги раз и еще раз.

Роксолана вскрикнула и отпрянула. Но не от разъяренного казака, а от холодного голоса, который твердо прозвучал из-за шелковых занавесок султанской лектики:

— Эмир батишахум! Ченгеллемек!

Приказы султана выполнялись немедленно. «Эмир батишахум!» — «Вяжите его!» — и вокруг Байды моментально закипело, забурлило. Даже имамы подступили ближе, с удовольствием повторяя слова султана, ибо они были словно прочитаны из книги книг — Корана: «Возьмите его и свяжите!.. Ведь он не верил в Аллаха великого…»

Но не от этих слов вскрикнула Роксолана. Не они были страшными. Связанного можно развязать. Заточенного освободить. Но мертвого не воскресишь. Никогда, никогда.

А «Ченгеллемек» означало «Повесить на крюке». И нет спасения. Байду связали сыромятью и потащили прочь. И без промедления отвезут на Галату, и бросят с высокой башни, в стенах которой торчат огромные ржавые крюки, и он будет мучиться на одном из них день, и два, и три, и уже не снимешь его оттуда, ибо все равно умрет, погибнет, крюки эти — конец. Боже, боже, зачем он так, зачем плюнул ей под ноги, а если уж и плюнул, то лучше бы в лицо, она для этого еще и яшмак приоткрыла бы. Так ей и надо, так ей и надо…

Роксолана обессиленно покачнулась, будто сломалась. Здоровенные евнухи, что несли лектику, подхватили султаншу, помогли ей сесть рядом с Сулейманом. Тот махнул, чтобы шли к карете. Всё молча. Не обмолвился с Хасеки ни единым словом, ни единым звуком. Она с ним тоже. Не умоляла о милосердии для неразумного казака, не просила и не требовала ничего. В постели, в объятиях, наедине со звездами и темнотой, могла просить у него хоть целый мир, обнимая Сулеймана руками ласковыми, как шелк, превращая султана в раба. Но все это тайком, скрытно, в своих женских владениях, на ложе своей любви и позора, а не на людях, не при визирях, при муфтии, при имамах и янычарах. Здесь султан должен быть неприступным даже для нее, здесь всемогущий повелитель только он, единственный и всегда, и пусть верят в это все, и прежде всего он сам. А она? Должна была бы упасть перед ним на колени, рыдать, биться о грязный камень, вымаливать помилование для того рыцаря, для самой себя, для своего народа — и не могла. «Народ мой, прости меня, хотя и не можешь! Потому что я уже отуречилась, обасурманилась, погрязла в роскоши и лакомствах турецких!»

И все же должна была заплакать, хотя бы в карете, где никто не мог видеть. Но она сидела с сухими глазами. Выпрямившаяся, закостеневшая, будто и не дышала. Султанши не плачут. А она оставалась султаншей. Потому что были у нее еще сыновья. Не сдержишь слез — накличешь лиха на себя.

Сулейман читал суру аль-ихляс из Корана. Очищение. Повторял стихи суры множество раз. Потом глухо промолвил: