Каждого из этих обвинений было достаточно для Ибрагимовой смерти, но ни единого из них султан не вспомнил в ту ночь. Он пил вино, хмурился все больше и больше, вполглаза наблюдая за своим обнаглевшим любимцем, потом внезапно сказал:
– Ко мне пробился какой-то купец. Кричал про рабыню, купленную тобой, потом про мой гарем. Я ничего не смог понять.
Ибрагим пьяно захохотал.
– Как же ты мог понять, если ты турок!
– Купец казнен, и только ты теперь можешь мне сказать…
– А что говорить? – небрежно отмахнулся грек, доливая Сулейману вина. – Что говорить? Было – и нет. Все мертвы. Ни единого свидетеля. Ни валиде, ни Грити, ни этого старого мошенника. Его звали Синам-ага. Я заплатил тому негодяю дикие деньги. Теперь вижу – не зря. Рабыня стала султаншей.
– Какая рабыня? – бледнея, спросил Сулейман. – О ком ты говоришь?
– О султанше Хасеки. О Роксолане. Это мы с Грити так ее назвали – и покатилось по всему свету. Я хотел ее себе, но взглянул – и не смог положить в постель. Одни ребра. Чтобы не пропадали деньги, решил подарить в твой гарем. Валиде приняла. Была мудрой женщиной.
Султан поднялся, стал перед Ибрагимом, потемнел лицом так угрожающе, что тому бы впору спохватиться, но опьянение, а еще больше, пожалуй, наглость сделали его совершенно слепым.
– Как смеешь ты так о султанше? – медленно произнес Сулейман, надвигаясь на Ибрагима, небрежно раскинувшегося на подушках. – Она мать моих детей, и ее доброе имя значит несравненно больше, чем смерть не только твоя, но и моя собственная.
– Ты, турок! – засмеялся Ибрагим. – Хочешь умереть за эту ничтожную рабыню, за эту ведьму? Совсем уже рехнулся? Было бы хоть из-за кого! Видел ее голой – не пробудила во мне ничего мужского! А ты…
Не досказал. Султан хлопнул в ладоши, мгновенно вскочило в покой несколько дильсизов. Ибрагим, зная, как скоры на расправу немые, тоже вскочил с места, прячась за султана, бледнея больше обычного, зашептал:
– Ваше величество, мой падишах, то была ведь шутка, то…
– Взять его! – крикнул султан, отстраняясь от своего любимца. – А-а, меня взять? – заскрежетал острыми зубами Ибрагим. —
Меня, великого визиря? Не смеете! Никто не смеет!
Дильсизы молча шли на него. Он отбежал к стене, прижался спиной к творению Беллини, взмахнул своим усыпанным драгоценными камнями кинжалом.
– Султан, опомнись! Мой повелитель! Я же ваш макбул, ваш мергуб, ваш махбуб!
– Будешь мактул![93] – крикнул перекошенный от ярости Сулейман. – Кончайте с этим предателем!
– Не подходи! – зашипел грек немым. – Перережу всех! С вашим султаном перережу!
Один из дильсизов, черный жилистый великан, умело замахнувшись ятаганом, бросил его и пришпилил Ибрагима к стене, как мотылька булавкой. Кинжал выпал у грека из рук.
Он взглянул на стену, словно еще не веря, что это его кровь брызнула на картину итальянца, прошептал:
– Сулейман, я умираю, кровь моя…
Немые кинулись на него, оторвали от стены, шелковый шнурок сдавил ему шею.
Султан молча вышел из покоя. Разбудил Роксолану, не позволил зажечь свет, сел на подушки так, чтобы сияние мартовской ночи не падало сквозь разноцветные стекла на его лицо, глухо произнес:
– Убит Ибрагим.
Она испугалась:
– Как? Где? Кем?
– Мной.
Ей стало страшно и легко.
– Что же теперь будет?
– Ничего. Разве ты не со мной?
Ей почему-то вспомнились давно читанные стихи. Еще из детства: «Кто победит, не обретет кривды от другой смерти».
Но не сказала их султану. Молчала. Он попросил:
– Иди ко мне,
И она пошла. Ибо к кому же могла пойти на этом свете? Ибрагимово тело было зарыто во дворе дервишской текие на Галате. На могиле не было никакого знака, кроме дерева, росшего поблизости.
Дворец бывшего великого визиря на Ак-Мейдане был превращен в школу для молодых янычар. Его сады на Золотом Роге стали местом для гуляний стамбульцев. Имущество перешло державе. Наследство от алчного грека осталось огромное. Свыше восьмисот сельских усадеб и домов, почти полтысячи водяных мельниц, два миллиона дукатов, не считая золотых и серебряных слитков, тридцать два крупных бриллианта на сумму в одиннадцать миллионов аспр, множество других самоцветов, пять тысяч богато расшитых кафтанов, восемь тысяч тюрбанов, тысяча сто шапок, украшенных чистым золотом, две тысячи кольчуг, две тысячи позолоченных щитов, тысяча сто конских седел в золоте и драгоценных камнях, две тысячи шлемов, сто тридцать пар шпор золотых, семьсот шестьдесят сабель в драгоценных ножнах, тысяча копий, восемьсот оправленных золотом и бриллиантами и усыпанных драгоценными камнями Коранов, тысяча семьсот рабов и рабынь, две тысячи коней, тысяча сто верблюдов.
Хатиджу султан выдал за молодого Лютфи-пашу, отличившегося в персидском походе, ибо не полагалось, чтобы такая молодая вдова жила одна.
Великим визирем стал арбанас Аяз-паша, человек мужественный, но глупый и ограниченный, равнодушный ко всему, кроме собственной власти.
Стамбул замер, покоренный и укрощенный, ложился к ногам Роксоланы, все здесь теперь стлалось ей под ноги, но не было радости у нее в душе, торжества в сердце, хотелось вырваться отсюда, бежать, бежать куда глаза глядят, покинуть Стамбул, чтобы, может, и не возвращаться сюда никогда более.
Когда сказала об этом своем желании султану, тот удивился:
– Но ведь в этом городе ты обрела величие!
– Величие? – Она горько засмеялась. – А что я тут видела?
Стены Топкапы, запертые покои, слежку евнухов, сады гарема да небо над ними? И весь мир – сквозь кафесу, разве что для султанши приделаны на окнах драгоценные мушарабы. Мой повелитель, увезите меня куда-нибудь! Поедем далеко-далеко!
– Куда же? – не понял султан.
– Разве я знаю? Лишь бы подальше от Стамбула!
– Султаны могут ездить только на войну и на охоту!
– О проклятие власти! Увезите меня хотя бы на охоту! В леса и в горы! Повезите, мой султан!
…А теперь скакала в глубину леса, глядя на ту удивительную отвесную вершину, напоминающую высокий белый рог. Сур-кая. Рогскала. Но по-турецки сур означает не только рог, но и свадьбу. Пусть будет эта скала как бы свадебным ей подарком.
– Мой султан, я хочу, чтобы мы с вами взошли на эту вершину! Прихоть дикая и непостижимая, но султанша смотрела на Сулеймана так умоляюще, что он послушно сошел с коня и, путаясь в своем широком дорогом одеянии, следовал за этой женщиной, которая не уставала его удивлять. Скала поднималась отлого, так, что идти по ней можно было без особых усилий, но все равно султан не успевал за Роксоланой, она опередила его, чуть ли не бегом одолела последнюю крутизну, ступила на острую белую вершину, только после этого оглянулась на Сулеймана, тяжело плетущегося сзади.
Стояла над беспредельными лесами, над царством гор, вознесенная под самое небо, и смотрела в ту сторону, где должна была лежать ее родная земля. В дикой пустынности этой вершины что-то как бы взывало к Роксолане, что-то живое, рожденное беспредельностью просторов, простиравшихся внизу, тайным могуществом земли, зов которой она воспринимала всем своим существом, и зов тот был как бы воплощением и природой ее души, жаждой новых свершений и добра, которая есть истина. А сердце сжималось от непонятного нетерпения, и та самая бесконечная тоска, что была в нем в первые дни неволи, царила там тяжко и безнадежно.
Вздохнув, Роксолана перевела взгляд вниз, навстречу Сулейману, взбиравшемуся на вершину медленно, устало, но упорно. Пот ручьями стекал из-под высокого тюрбана, заливал глаза, капал с припорошенных сединой длинных усов, извилистыми потеками пропахивал следы в бороде, как дождь на глинистых горных склонах. Она видела султаново лицо, его хищный нос, алчно раскрытые уста, острые зубы. Шел к ней, взбирался выше и выше, надвигался на вершину, где она стояла, вслушиваясь в неведомый зов.
И только тогда, глянув себе под ноги, увидела Роксолана, что на белом острие вершины места хватает лишь для одного человека.