Такого рода вели жизнь господа д’Ерми лет пятнадцать, пока, наконец, Мари вышла из пансиона; жизнь эта должна была теперь несколько измениться: графу уже минуло 45 лет и страстные стремления уступили место другим; графиня тоже достигла 34 лет, и она поняла, что, пока Мари не выйдет замуж, надо вести себя как можно осторожнее. И нужно было быть очень злым, чтобы находить ее недовольною той связью, которую она имела в момент приезда дочери.
В самом деле, барон де Бэ был плешив, но скромен; не слишком умен, но очень любезен; если он не был достаточно приятен для графини, то чрезвычайно нравился графу. Она не обманула дочь, сказав ей, что ее отец не может обойтись без барона. К тому же, наступает пора в жизни человека, когда бледнеют предрассудки и успокаиваются страсти; и граф и барон вступили уже в эту пору, и потому первый был весьма внимателен к барону, который, со своей стороны, платил за это скромностью и не употреблял во зло своего положения. Все, что ему было нужно, — это дом, в котором он мог рассчитывать на искренность, куда бы он мог прийти когда ему угодно, где бы мог отдохнуть от избитой болтовни светских салонов и надоевших ему клубных удовольствий. Этот милый барон, если и не совсем еще охладел сердцем, то оно у него порядочно уже остыло; если он желал еще иметь любовницу, то почти с тою же целью, как имеют тетку, — чтобы рассчитывать всегда на готовый обед и право провести свободный вечер. Что же касается чувства, то нечего и говорить, что между ним и графинею оно весьма редко выступало на сцену, — и поэтому не страх потерять нежные свидания с нею вызвал на лице его странную улыбку, когда приехала Мари, а неудовольствие изменить свои привычки.
Впрочем, это была одна из тех связей, которые называются приличными; если г-жа д’Ерми и была еще очень хорошенькою, то и барон не был лишен некоторых достоинств; ему, правда, было 46 лет, но он мог справедливо гордиться ими, ибо на вид ему никто бы не сказал столько; он был плешив, сказали мы, но зато остатки белокурых волос, хитро зачесанные наперед, скрывали, по возможности, этот недостаток; глаза его были еще светлы, на губах блуждала насмешливая улыбка; кроме того, он имел хорошие связи, которые, благодаря своему положению и прошедшим заслугам, он мог возобновить всегда. Уступка, следовательно, была равною с обеих сторон: правда, графиня могла встретить любовь молодую и полную увлечений, которая бы оживила в ее воспоминаниях первую славу ее жизни, но ведь нужно же хоть иногда пожертвовать чем-нибудь для света. Стоит ли вверять свою репутацию, а может быть и сердце, молодости, этим мотылькам любви, летающим по всем цветкам и обжигающимся на каждом огне? Не выгоднее ли иметь прочную, надежную связь, так сказать, до того времени, когда страсти уступят место чувству?
Что же касается г-на д’Ерми, то он как аристократ в полном смысле слова, наследовал дух и философию XVIII века. Его аристократизм выказывался повсюду, и ничего не было утонченнее его речи, его взгляда. Его любовь была лишена требований, ум — чванства; он умел, если было нужно, любить, как Фоблаз, или вздыхать, как Тирсис; благодаря этой способности и воспитанию прошедшего века, его сердце, подобно хамелеону, могло принимать различные оттенки, или различные формы; он понимал, какую долю чувств следует дать какой-нибудь герцогине, и никогда не считал денег, которые давал танцовщице; он теоретически знал, что надо быть изящным с камелиями и свободным с женщинами большого света; он обманывал так умно, раскаивался так мило, что его всегда и прощали и любили. Надобно сказать, что к такому внутреннему содержанию присоединялась и очаровательная внешность. Д’Ерми был высокого роста, хорошо сложен, с прекрасными манерами, его нога могла возбудить зависть в женщине, и руки могли заставить покраснеть королеву; каштанового цвета волосы красиво обрисовывали его лицо, которое приковывало к себе с первого взгляда и сохранило выражение достоинства с равными и снисхождения к низшим; словом, нужно было видеть его, чтобы понять, что он не принадлежал к числу тех людей, которых можно обмануть подобно Жоржу-Дандину; но к тем, которые позволяют себя обманывать, как это делал Ришелье.
Между тем, граф, кажется, понял, что этот образ жизни, счастливый для него и для графини, мог вредить его дочери; ему не хотелось, чтоб это чистое дитя росло среди атмосферы, проникнутой заразой, и потому он давно уже сказал своей супруге: «Я думаю, следовало бы удалить нашу дочь».
На этот раз, впрочем, как и всегда, супруги изъявили полное согласие, и Мари была вверена попечению г-жи Дюверне, в городе Дре, где тогда жила сестра графини, которая, однако, умерла вскоре по прибытии туда племянницы. С течением времени все успокоилось мало-помалу: Мари воротилась в семейный очаг, который нашла счастливым и который предполагала, что и не могло быть иначе, совершенно непорочным, но в чем она была убеждена — так это в любви отца и в обожании матери, что она проведет два месяца со своею подругою, занявшей место сестры, что время стоит прекрасное, что солнце светит ярко, и она пришла в восторг, войдя в свою новую комнату и увидев все ее украшения; она расцеловала г-жу д’Ерми, которая готова была отдать все на свете за поцелуй своей дочери, которую она любила, как могут только любить такие страстные натуры, не знающие границ ни чувству, ни страстям. Комната Мари оживилась очаровательною болтовней, как будто птичье гнездышко в момент пробуждения природы; о многом нужно было поговорить, столько надобно было пересказать, столько планов сделать на будущее. Молодая мать была счастлива, глядя на простодушное увлечение обеих девушек, они ей напомнили ее прошедшее и заставили ее заглянуть в будущее, где могло быть так много еще неведомого ею счастья; потом, ответив на все воспоминания, на все вопросы, на все поцелуи, г-жа д’Ерми еще раз поцеловала своих детей и, сказав им: «Вы устали, вам нужно отдохнуть с дороги, я к вам пришлю Марианну», — графиня отправилась в гостиную, где граф и барон беседовали как лучшие друзья.
— Дети легли? — спросил д’Ерми вошедшую жену.
— Нет еще, — отвечала графиня, — они ужинают.
— Так я пойду пожелать им доброй ночи.
Граф встал и отправился к детям.
— Что с вами, барон? Вы так озабочены, — сказала г-жа д’Ерми, когда они остались одни.
— Что со мною?.. Я нахожу, что вы прекрасная мать, — отвечал де Бэ.
— И это вас удивляет?
— Нет; но огорчает — да.
— Отчего?
— Оттого, что, когда вы заняты теми, кого вы любите, вы забываете тех, кто вас любит.
— Что, упреки?
— Нет, простое размышление.
— Так вы ревнуете?
— Отчего же и нет?
— К моей дочери!.. Согласитесь, что это похоже на требовательность.
— Чем труднее и невозможнее уничтожить привязанность, развития которой мы боимся, тем более причин к ревности.
— Вы в дурном расположении духа, барон, но я извиняю вас.
— В минуту разлуки — меньше этого трудно что-нибудь сделать… да и это извинение так близко подходит к состраданию.
— Ведь это почти настоящая ссора влюбленных? Продолжайте, барон, это молодит нас обоих.
— Это вам напоминает то время, когда вы любили?..
— И в которое была любима.
Они замолчали.
— Ну, — начала г-жа д’Ерми, — в чем вам угодно упрекнуть меня?
— И вы еще спрашиваете в чем? Я прихожу, я оставляю все, чтобы провести час или два с вами, а вы не хотите остаться со мной ни одной минуты; при каждом стуке экипажа вы тревожитесь, вы оставляете все, чтоб узнать, не приехала ли ваша дочь, и приближаетесь ко мне для того только, чтобы сказать мне, что через два дня вы уедете с нею из Парижа. Согласитесь же, графиня, что после этого я имею право немного сердиться.
— Нахожусь даже в необходимости сознаться, что вы употребляете во зло это право, но, однако, поговорим об этом: вас печалит, что я оставляю Париж и что вы должны со мною расстаться? Так поедем вместе.
— Вы хорошо знаете, что я не приму вашего предложения.
— Из злости? О, барон, это нехорошо!
— А граф?
— Граф делает все, что я хочу; а я — все, что хотите вы.
— Решительно, — сказал барон, целуя протянутую ему руку, — вы очаровательны.
— Граф пригласит вас завтра сам, и вы должны будете к нам приехать…
— Спустя два, три дня после вашего отъезда, не так ли? Но что подумает Мари о моем пребывании в вашем замке?