Настолько, что в самый день смерти мадам де Клерси обед был подан в положенное время и месье де Клерси нашел в себе силы сесть за тот самый стол, за которым ему уже больше никогда не суждено было увидеть обожаемую жену. А между тем в этот день месье де Клерси чувствовал, что и он поражен насмерть; но таков уж был его характер, что он счел бы неуважением к памяти дорогой Алисы малейшее отклонение от их привычек. Следовать им значило, в некотором роде, исповедовать присутствие ушедшей, оказывать ей внимание, которое он не считал праздным и в котором действительно было некое стоическое величие. Таким образом, когда и месье де Клерси исчез, Андрэ оказался во власти домашней традиции, ему как бы завещанной, и он безотчетно ею воспользовался. Картина была разорвана, но рама уцелела.
Эта прочность семейной атмосферы спасла Андрэ де Клерси, оградила, выровняла его горе. Скорбь — тяжкое бремя, и, чтобы нести его, годится любая поддержка. Здесь материальные опоры помогают не меньше, чем устои моральные. Хорошо все, что может облегчить жестокую ношу. Если и исчезли дорогие лица, то вокруг Андрэ оставались привычные облики, благодаря которым жизнь как бы продолжается, так что мы можем вновь связать ее порвавшуюся нить. Смиренный взгляд служанки, жест слуги могут оказаться мощным подспорьем. Предметы тоже участвуют в этой незримой воссоздавательной работе, где надлежит собрать обрывки былого и восстановить ткань, застилающую от нас его печали. У Андрэ де Клерси не было недостатка в такого рода помощи. Его родители издавна ему ее приготовили. Андрэ де Клерси принял это наследие.
Он оставил за собой квартиру на улице Омаль, где месье и мадам де Клерси жили с самой своей свадьбы и куда мадам де Клерси переехала со своей верной горничной Эрнестиной, а месье де Клерси — со своим верным слугой Лораном, ставшими, в свою очередь, замечательно преданной старой четой, знакомой со всеми привычками семьи и могущей их продолжать. В этом окружении, с этой поддержкой, Андрэ де Клерси попытался снова начать жить, сперва робко, потом смелее, хотя в глубине у него все же оставалось глухое недоверие к судьбе.
Эти благотворные влияния, мало-помалу снова привязавшие Андрэ де Клерси к жизни, восполнялись присутствием его младшего брата. Пьеру де Клерси было двенадцать лет. Это был нежный, ласковый и милый ребенок. Для Андрэ это был почти незнакомец и притом незнакомец которого надо было близко узнать, чтобы руководить им, охранять его. Андрэ живо ощутил лежавшую на нем ответственность. Новое чувство зародилось в нем к этому ребенку, который вдруг занял в его жизни неожиданно большое место и возлагал на него некоторого рода косвенные и сложные отцовские обязанности.
Он часто беседовал об этом с месье Клаврэ. Месье Клаврэ, безусловно, глубоко страдал, потеряв своих друзей Клерси; он глубоко сочувствовал горю Андрэ, но это горе, как и его собственное, казалось ему, до известной степени, естественным. Оба они были в таком возрасте, что могли его перенести. Сам он был почти старик; Андрэ, в двадцать два года, был взрослым; но Пьер, ребенок! Вторжение мысли о смерти в эту маленькую душу, в это юное воображение, его мучило. Ах! Неужели в тех дальних странах, о которых он столько мечтал, нет ни одной, где смерти не существует, где дети не знают, что можно умереть! Он вспоминал, в каком он был отчаянии, когда ему открылась неизбежность смерти, и вот эту несчастную необходимость ему самому пришлось открыть любимому ребенку.
Сцена эта произошла в садике дома на улице Тур-де-Дам. Чтобы удалить Пьера от улицы Омаль, где умирала бедная мадам де Клерси, месье Клаврэ взял его к себе. Пьер пускал в бассейне кораблик. Видя, что у него есть занятие, месье Клаврэ пошел узнать о состоянии больной. Вскоре он вернулся, и глаза у него были красные. Тогда Пьер подошел к нему, и месье Клаврэ сказал, что его мама очень больна, что ей пришлось уехать на долгое, на очень долгое время. Но малыш покачал головой и заплакал, тихо, неслышно, как взрослый человек. И месье Клаврэ почувствовал, что начиная с этого дня Пьер по-настоящему вступил в жизнь, что он вышел из того особого детского мира, чьи благодетельные обольщения, увы, начали разрываться перед его взором.
Между тем пора было подумать об образовании Пьера. Его брат и месье Клаврэ отнеслись к этому с величайшей заботливостью. Ему взяли в преподаватели прекрасного человека, месье Лижерака. Месье Лижерак брался довести своего ученика до высших университетских степеней и победоносно подготовить его к каким угодно экзаменам. Так продолжалось два года, но затем месье Лижерак начал жаловаться, что ученик его стал менее послушен и менее прилежен. Работа словно перестала его интересовать. Пьер скучал. Месье Клаврэ и Андрэ тщетно пытались его развлечь. Наконец месье Лижерак заявил сам, что для некоторых натур домашнее образование не годится, что Пьеру необходимо общество сверстников и что лучше всего поместить его полупансионером[10] в лицей. Месье Лижерак будет с ним репетировать и иметь за ним наблюдение.
Лицей дал превосходные результаты. Пьер стал заниматься с большей охотой, но нрав его изменился. Насколько прежде он был кроток и послушен, настолько теперь стал буйным и решительным. Пьер просто надышался окружающего воздуха и, подобно своим товарищам, только и мечтал что о деятельной жизни, упражнениях, спорте. В некоторых видах спорта он стал весьма искусен, к остальным относился восторженно. В восемнадцать лет Пьер де Клерси был ловким фехтовальщиком, хорошим наездником, испытанным игроком в гольф и теннис. Стал он также и бакалавром, но своими дипломами гордился несравненно меньше, нежели рекордами. Он исповедовал превосходство действия над мечтой и презрение к интеллектуализму. Но только, будучи юношей умным и милым, он не облекал своих убеждений в резкую и непримиримую форму, хоть и был вполне искренно убежден, что в его лице дано характерное проявление того единодушного инстинкта, который побуждает теперешнюю молодежь открыто примениться к условиям современного существования и мужественно пойти навстречу требованиям дня.
Благодаря такому умонастроению Пьер де Клерси нисколько не был смущен, когда пришлось отбывать воинскую повинность. Молодой драгун служил отлично. Разве Пьер де Клерси не предназначал себя к жизни деятельной, и притом охотно, сознательно, убежденно, участвуя по доброй воле в некоем всеобщем увлечении, сообразуясь с примером окружающих, разделяя порыв современной молодежи? Ибо в этом отношении никакой семейной традиции он не следовал. Клерси, старый судейский род, никогда не отличались предприимчивым духом. Скорее Пьер подчинялся тому заразительному движению умов, влиянию которого он подпал. Подобно молодым людям одного с ним возраста, он стремился действовать, хоть и сам еще не знал, в каком именно направлении. На что обратить свою деятельность? К чему приложить эту энергию, которая в нем бродила?
Андрэ де Клерси, задумываясь над будущим своего брата, нередко задавал себе тот же вопрос. Он сознавал, что едва ли способен на него ответить, потому что сам никогда не переживал ни этих тревог, ни этих стремлений. Он был человеком другого поколения. Через два года после смерти отца, когда Пьера, по совету месье Лижерака, отдали в лицей, Андрэ де Клерси поступил на службу в архив министерства иностранных дел. Эта должность казалась ему как раз отвечающей его способностям. Ему была по душе работа размеренная и методическая, в чем сказывались как влияние наследственности, так и некоторые особенности его внутреннего склада.
Хотя кипы дипломатических бумаг и интересовали Андрэ де Клерси и ему нравилось в них разбираться, он все же не мог иной раз не взирать с некоторым сожалением на их вековые груды. Сколько они означали усилий, честолюбивых помыслов, интриг! Сколько их царапало лихорадочных и хитрых рук! Какая чудовищная сумма энергии таилась в их застывших каракулях! Иногда, в безмолвии этого некрополя, Андрэ де Клерси казалось, будто из этого вороха депеш и донесений исходит словно жужжание бесед, свиданий, переговоров. Ему слышался учтивый и оживленный гул совещаний. Эти листы бумаги, сошедшиеся со всех концов света, в свое время решали войну и мир, судьбы государств, участь королей и народов; и вот весь этот лихорадочный огонь живет лишь в памяти историков, от всех этих треволнений даже не дрожат листки, когда-то их вмещавшие. Сотни людей изощрялись в этой упоительной бесцельной игре. И Андрэ де Клерси, сознавая всю ее тщету, восхищался чудовищной работой, которую породила эта суета. Каким он себе казался малым в своей бюрократической полупраздности! Он явно не был создан для участия в мирских делах, а между тем его нельзя было назвать ни равнодушным человеком, ни эгоистом. Он был бы рад приносить пользу другим. Ему бы хотелось посвятить себя чему-нибудь, послужить какому-нибудь делу, вложить все свои силы в великодушное чувство. Но когда порыв проходил и он рассматривал себя трезво, он бывал вынужден признать, что скорее склонен к самопожертвованию, нежели к действию. Вдобавок он и физически не был к этому предрасположен. Он был не то чтобы слаб здоровьем, но не слишком силен. Он не был ни робок, ни труслив, но ему не хватало отваги, решимости. Опасность его бы не испугала, но и не привлекала его. А между тем жизнью он не дорожил. Ему казалось, что его собственная жизнь ценна только ради какой-то цели, ему неведомой. Андрэ де Клерси чувствовал себя, так сказать, свободным, в состоянии ожидания и словно готовым повиноваться малейшему мановению судьбы.