Расстался с вами я, а почему – не знаю.

Ничтожным повод был: казалось мне, любовь

К другому скрыли вы… О суета земная!

Зачем уехал я? Зачем вернулся вновь?

Потом я вам писал о скором возвращенье,

О том, что к вам приду и буду умолять,

Чтоб даровали вы мне милость и прощенье.

Я так надеялся увидеть вас опять!

И вот примчался к вам. Что вижу я, о Боже!

Закрытое окно и запертую дверь.

Сказали люди мне: в могиле черви гложут

Ту, что я так любил, ту, что мертва теперь.

Один лишь человек с поникшей головою

У ложа вашего стоял в последний час.

Друзья к вам не пришли. Я знаю: только двое

В последнем шествии сопровождали вас.

Благословляю их. Они одни посмели

С презреньем отнестись к тому, что скажет свет,

Умершей женщине не на словах – на деле

Отдав последний долг во имя прошлых лет.

Те двое до конца ей верность сохраняли,

Но лорд ее забыл и князь прийти не мог:

Они ее любовь за деньги покупали,

Но не могли купить надгробный ей венок.

Дюма не без ехидства подумал, что после выхода «Дамы с камелиями» чахотка и распутство сделались необычайно модны в обществе, а кашель теперь слышался в театрах и на балах куда чаще, чем прежде. Стихи показались ему унылы. Он снисходительно похлопал в ладоши, прикидывая, как бы ему половчей сбежать, но тут Лидия возмущенно воскликнула:

– Конечно, эти стихи хороши, но те, которые посвящены мне, гораздо лучше! Прочти их, прочти скорей, пусть послушает твой отец!

Первым побуждением Дюма было вскочить и пуститься наутек, однако он непременно обрушил бы низенький столик, а значит, разбил бы фарфоровый чайник и чашки. Ему не хотелось выказать себя перед русской графиней французским медведем, а потому он скорчил гримасу восторга, при виде которой сын, который, на счастье, все же не лишен был чувства юмора, едва не задохнулся от смеха и не сразу смог собрать в кулак эмоции, необходимые для чтения своего очередного творения:

Мы ехали вчера в карете и сжимали

В объятьях пламенных друг друга:

словно мгла

Нас разлучить могла. Печальны были дали,

Но вечная весна, весна любви цвела.

Дюма вдруг почувствовал неодолимое желание зевнуть. Он в очередной раз упрекнул себя за свой непомерный аппетит и любовь к сладкому. Ну почему, почему он проглотил уже весь чай и слопал все сладкое? Сейчас было бы чем себя занять. Попросить разве еще? Но он наживет себе смертельного врага в лице сына, ибо нет вернее средства оскорбить поэта, чем прервать чтение его стихов какой-нибудь бытовой пошлостью. А ссориться с сыном знаменитый романист совершенно не хотел, поэтому он оперся о колени локтями, подпер руками голову и покрепче прижал ладонями челюсти, чтобы они не отваливались в неприличном зевке, и притворился преисполненным внимания.

Раскроются цветы – и в сад приду я снова,

Я в летний сад приду взглянуть на пьедестал:

Начертано на нем магическое слово —

То имя нежное, чьим пленником я стал.

Скиталица моя, где будете тогда вы?

Покинете меня? Вновь разлучимся мы?

О, неужели вы хотите для забавы

Средь лета погрузить меня в кошмар зимы?

Зима – не только снег, не только мрак и стужа,

Зима – когда в душе свет радости погас,

И в сердце песен нет, и мысль бесцельно кружит,

Зима – когда со мной не будет рядом вас!

Наступило молчание, потом Лидия захлопала в ладоши, и Дюма подхватил аплодисменты, необычайно обрадованный тем, что стихи закончились так быстро. Впрочем, поскольку Александр, по мнению отца, не дружил с известным правилом о родстве краткости и таланта, наверное, стихи были на самом деле куда длиннее, просто-напросто Дюма половину проспал.

– Это прекрасно, верно? – со сладостным вздохом спросила Лидия, и Дюма усиленно закивал.

– Куда лучше, чем первые стихи, – продолжала Лидия, – и я не сомневаюсь, что роман о нашем романе будет куда лучше, чем «Дама с камелиями». Мы с Александром будем читать его нашим внукам и умиляться их восторгам, верно?

Александр бросился целовать свою подругу и так пылко привлек ее к груди, что пеньюар ее распахнулся до самых бедер. Глубокомысленно разглядывая атласную подвязку, которая придерживала розовый чулок над совершенным по форме коленом, Дюма подумал, что, судя по этой сцене, «роман о романе» вряд ли можно будет отнести к разряду тех книг, которые рекомендуются для детского чтения. Наверняка он окажется куда более эротичным, чем «Дама с камелиями», и благодаря ему сын еще больше прославится.

Александр и его возлюбленная продолжали целоваться, и старший Дюма, не слишком-то крадучись, спокойно их покинул.

В доме царила тишина, Антуана на месте не было, Дюма вышел на улицу и нахлобучил шляпу, которую доселе держал под мышкой. У него была такая привычка – во-первых, он терпеть не мог цилиндров (надевал их только на театральные премьеры), а предпочитал мягкую калабрийскую шляпу, которую никогда не отдавал привратникам, а всегда носил с собой. Он тихо надеялся, что когда-нибудь эта его черта будет отображена мемуаристами – так же, как его привычка носить с собой затрепанную записную книжку, испещренную многочисленными заметками, которые он заносил туда в любую минуту, когда удачная мысль приходила в его голову. Вот и сейчас – он достал карандаш, острие которого было прикрыто золоченым колпачком (Дюма терпеть не мог писать тупыми карандашами!), и, благодарный за чай и сладости, начертал в книжке с поистине отеческой снисходительностью:

«Я покинул этих прелестных и беспечных детей в два часа ночи, моля бога влюбленных позаботиться о них».

К сожалению, в очень скором времени Дюма-отцу станет известно, что бог влюбленных довольно плохо заботился об этих «детях», вернее, вообще ими пренебрег… Но Александр, к счастью, так никогда и не узнает, что ни один мемуарист даже не упомянет о его привычке предпочитать цилиндру мягкую калабрийскую шляпу и держать ее под мышкой, а также о его ненависти к тупым карандашам.

Надежды Лидии тоже не оправдаются, ибо роман «Дама с жемчугами» окажется ужасной скукотищей, о которой критика будет стыдливо помалкивать, и даже на шаг не приблизится к триумфу «Дамы с камелиями». Кроме того, в нем практически все будет страшно далеко от реальности, описывать которую автору будет слишком больно, а избытком фантазии сын, в отличие от отца, не страдал, поэтому роман и получится невероятно скучным, что немало уязвит его амбициозного творца.


Впрочем, к этому времени Лидия уже забудет и самого Дюма-младшего, и все его творческие амбиции.

* * *

– Кто это? – спросила Наденька, едва не задохнувшись, такое вдруг волнение на нее нахлынуло.

Наташа Тушина, отчасти – в ма-а-а-лой степени! – заменившая Лидусю после того, как Наденькина подруга исчезла в далеких французских далях, проследила за ее загоревшимся взглядом и усмехнулась:

– Да ведь это Александр Сухово-Кобылин. Он очень умный. В университет почти ребенком поступил – пятнадцати лет. А помнишь эпиграмму на Арсения Андреевича Закревского? Ну, Чурбан-паша, всезапретитель Арсеник… Это он сочинил.

Наденька похлопала ресницами. Ей было совершенно все равно, что он немного похож на государя императора и вдобавок несусветный умник. Ей было совершенно все равно, что сочинил или не сочинил этот человек. Наденька глаз не могла от него оторвать, и сердце ее так колотилось, что она поняла: нашла!

Наташа мигом сообразила, отчего так загорелись глаза подруги, и сочла нужным предупредить:

– Имей в виду, у него есть мадам. Настоящая француженка.

– Жена? – нахмурилась Наденька.

– Да нет, он не женат. Эта особа – его содержанка, но они уже лет восемь вместе живут. Говорят, она даже с его семейством знакома и принята в его доме. По мне, это очень странно, они ведь такие снобы, Сухово-Кобылины! Мой старший брат Владимир дружен с Надеждиным – ну, ты его должна знать – Николай Иванович Надеждин, в нашем университете преподавал, теперь в Петербурге живет и занимается этнографией в Русском Географическом обществе. Так вот – с десяток лет назад он был домашним преподавателем в доме Сухово-Кобылиных и влюбился в Елизавету…

– А кто такая Елизавета? – рассеянно перебила Наденька, все мысли которой были заняты Александром Васильевичем Сухово-Кобылиным и его содержанкой-француженкой, а не каким-то вовсе не интересным ей Надеждиным и совершенно неведомой Елизаветой.