– Мое это дело, ясно?
– Ясно… На папашу ты становишься похожа, Круглова, с норовом, – усмехнулся Кожаный. – Я ведь с симпатией к тебе, с сочувствием. Ну ладно, председательша ваша вдова, мужа в германскую потеряла. Ну, другие там… тоже вдовы больше, я узнавал. А ты-то! Молодая, незамужняя, кровь с молоком! Не место тебе здесь, Круглова. Мужика тебе надо толкового.
– Спасибо за заботу, Леонид Матвеич, но уж я сама как-нибудь. Прощайте.
Соня обогнула его и побежала к бараку. Зайдя внутрь, тотчас же закрыла щеколду. Прижалась спиной к двери, постояла, переводя дух. Шагов на крыльце не услышала, торопливо пересекла длинный коридор, толкнула последнюю дверь.
– Что это ты запыхалась, будто за тобой гнался кто?
Мать только что уложила ребенка и теперь штопала детские штанишки.
– Ленька Кожаный, – вздохнула Соня, стаскивая с ног тяжелые сапоги. – Принесла нелегкая!
– Господи! – Мать прикрыла рот ладошкой. – Что теперь будет?
– Ничего не будет. Покрутится, покрутится, да и уберется восвояси. Ну как она? – Соня кивнула на кровать.
– А что ей? Наелась и спит. Ты бы, Соня, помирилась с отцом. Ну поорет, поорет да и простит. Все же малышке повольготней в большом-то доме да и посытней. Что она у тебя, как теленок все равно что в яслях!
– Мама, я не вернусь. Здесь я сама себе хозяйка, а дома что? Всю жизнь слышать, что без мужа родила? Упреки одни да выговоры? Нет уж, довольно.
– Будто плохо тебе у отца-то жилось. Ты вот в передовицы вышла, на работе первая, а кто тебя всему научил? Откуда ты такая ладная-то?
– Да, я благодарна вам с папой и все понимаю, но… не смогу я там больше. Мне все там напоминает о нем!
– Ну так что ж теперь, всю жизнь собираешься незамужней вдовой вековать? Нельзя так, Соня.
– Можно. Мне никто не нужен. Понимаешь? После него – никто. С ним никто не сравнится. Таких, как он, больше нет.
– Откуда ж им взяться? Перестреляли таких-то…
– Молчи! – Соня оглянулась на дверь. – Никто здесь не знает, кто Варенькин отец, мама, и что с ним стало. И не узнает, поняла?
– Всю жизнь таиться станешь?
– Да. И ты не смей говорить никому.
– Даже отцу Сергию?
– Тем более ему. Нельзя это теперь, мама. Ты о Вареньке подумай. Вырастет она, а ей скажут, что она дочь расстрелянного врага и внучка попа. Затравят.
– Грех это, Соня! Что ты говоришь-то хоть? Как у тебя язык-то поворачивается?
– Так и поворачивается. Просто я понимаю, что происходит, а вы с папой – нет.
– Куда уж нам. Мы теперь кулаки. Твоя дочка еще и внучка кулака, ты забыла, как нас Ленька-то Кожаный окрестил?
– Нет. Она дочь бригадира комсомольской бригады и зовут ее Варвара Коммунарова.
– Вон как… Железная ты, Сонька, вроде как и не моя. Вся в отца.
Мать неодобрительно покачала головой. Не о такой доле для дочери она мечтала. А уж внучку как жалко! Так и ездит тайком от мужа, навещает кровиночку. То маслица отвезет, то меда. Данила о блудной дочери и слышать не хочет. Упрямые оба как бараны. Кругловская порода.
Варвара дождалась, когда разъедутся гости, и засобиралась в дорогу. Соня взяла на руки дочку и вышла проводить мать. На околице расстались – мать расцеловала внучку, забралась на телегу и стегнула лошадь. Она не обернулась ни разу на том отрезке пути, до леса. Соня чувствовала, что мать уезжает с обидой, что в каждый свой приезд она лелеет надежду на возвращение дочери, и с каждым разом надежда эта для нее тает. Мать занимается извозом и, прикрываясь этим, умудряется тайком от мужа навещать дочь. И после каждого перерыва замечает неумолимые перемены, происходящие в Соне.
Железная, усмехнулась Соня, возвращаясь мимо церкви-клуба к себе в барак. А какой еще она должна быть? Когда Вознесенские, обив пороги всех возможных казенных учреждений, получили уведомление о смерти Владимира, Соня окаменела. Она не умела выразить своего горя, которое не измерялось слезами, не могло облечься в слова и не имело возможности утешиться посещением дорогой могилы. Потому что могилы попросту не было. Она не могла навязать свое горе Вознесенским, которые и без того были безутешны. Матушка Александра слегла, и Соня ходила в дом и сидела рядом с ней, но не осмелилась признаться. Даже Маше она не решилась рассказать о той ночи, проведенной с Владимиром, потому что… Потому что это было только ее. Ее и его. Она уходила на берег Обноры и, обняв березу, подолгу смотрела на воду. Река, которая знала все, была единственной ее собеседницей. И мысли в те минуты Соне приходили всякие. Однажды она взяла лодку и поехала на то самое место у старой мельницы, где запруда и омут. И она стояла на острове, на их острове, и смотрела в этот омут, и была готова… Ее окликнули. Она повернулась на голос и увидела старика. Совсем древнего, с подожком. Лицо у дедка было доброе, глаза смеялись.
– Отвези-ка меня, милая, до Изотово. Тут недалече.
Изотово – деревенька в три дома. Там когда-то была остановка для путешественников и любимских любителей пикников. Там всегда в прежние времена можно было найти горячий самовар и угощение. Все, все на этой реке было связано с ним!
Соня, как во сне, села в лодку и повезла старичка, куда он просил. Он выбрался на берег и повернулся к ней:
– А ты, милая, домой поезжай. Тебя дочка ждет.
И посеменил вдоль бережка, помогая себе палочкой.
Дочка ждет… Она тогда решила, что старик ее с кем-то спутал, не придала значения словам – мало ли. Но назад к омуту не вернулась. А на другой день прочла в районной газетке о том, что недалеко, в Пошехонье, крестьянка Антонина Угодина организует женскую коммуну. Соня никому не сказала о своем решении, собрала нехитрый скарб и поехала в Рябинину пустынь.
Было бы преувеличением сказать, что встретила ее коммуна с распростертыми объятиями. Не нуждались здесь в лишних ртах.
Антонину Угодину Соня нашла в поле. Женщины готовили поле под посев озимых. Лошадей в коммуне было мало, и бабы впрягались сами. С трудом передвигая ноги в тяжелых кирзачах, тащили на себе плуг.
– У нас ведь не санатория, – окинув гостью недоверчивым взглядом, проговорила Антонина – крупная ладная крестьянка с грубоватыми чертами лица. – Делать что могешь?
– Все могу, что в крестьянском хозяйстве надо. У батьки моего большое хозяйство. Работать приучена.
– Что же ты от батьки-то к нам подалась? Ну да ладно, не хочешь – не говори. Пытать не стану. Айда.
Вдвоем с Антониной они впряглись в освободившийся плуг. На втором круге Соня поняла, что выбивается из сил, но только крепче стискивала зубы. Когда почувствовала, что готова упасть, Антонина махнула рукой:
– Баста!
Отдыхали молча. Угодина ни о чем не спрашивала.
Вечером, после артельного ужина – болтушки из овсяной муки с молоком, – сказала:
– Тут у каждого своя беда. А правила для всех общие. Все здесь общее, поняла? Будешь устав соблюдать – останешься. Не будешь – не сможешь тут. И еще – каждый из нас свой вклад в коммуну внес. Таков порядок. Вон, Анна Ивановна, учителка, пальто свое продала. На него мы корову купили. Надежда Зимина привела двух овец. Другие – кто борону, кто плуг, кто телегу с собой притащили. У нас так.
Соня молча вытащила из ушей золотые сережки – подарок отца. Стянула и золотой, на цепочке крестик. Отдала.
– Пойдет, – кивнула Угодина.
Соня лежала на застеленных соломой нарах и сквозь дрему слушала разговоры женщин. Тогда их в коммуне было не больше восьми, некоторые с детьми. В большинстве своем вдовы-солдатки. Из обрывков их разговоров Соня сложила для себя некоторую картину. Потеряв в германскую войну мужей, вытаскивая на своих плечах беднеющее хозяйство, женщины выбивались из сил. Устав мыкаться в одиночку и ждать от меняющихся властей поддержки, заняли разоренный большевиками пустующий монастырь и решили обрабатывать своими силами его земли.
В районном Совете Угодина заявила решительно:
– Покуда вы тута решаете, как с деревней быть, мы с бабами свой коммунизм построим. Вы нам только не мешайте!
Над ней посмеялись, но препятствовать не стали. До того ли было?
На селе стоял дым коромыслом. Крестьяне новую власть не приветствовали, любое новшество принимали в штыки, от мобилизации в Красную армию уклонялись – темный народ! Заладят одно – хотим сеять и урожай собирать! А тут еще моду взяли – в леса уходить, компаниями там собираться и нападать коварно на новые власти. Народ здесь непростой, дикий, кулаками помахать любитель, еще татаро-монголы к этому приучили. Это у мужиков в крови – за свое до смерти драться будут, хоть голыми руками. До бабских ли затей было у власти, когда с мужиками проблем невпроворот?