Основываясь на дальнейшем изучении манускрипта было выдвинуто предположение, что монах уже был слеп, когда начал работу над своим шедевром.
В монастыре Ионанна Рильского, пятого дня Августа месяца одна тысяча семьсот восемьдесят девятого года было записано следующее обращение смиренного слуги к Господу:
Мне сказано, что данные слова записаны при свете шестнадцати свечей, и я доверяю глазу незнакомца, который их посчитал, и руке, водящей пером по пергаменту, записывая мои слова, ибо вера – единственный путь для незрячего.
Я был ослеплен за увиденное мною. Но по милости Всевышнего, увиденное мною того стоило!
Легенды воспевают Самодив; мрачные, злачные легенды. Но ни одна из них не раскрывает эту вожделенную красоту в той мере, в коей она предстала предо мной во плоти лунного света одной серебряной ночью за стенами этого монастыря.
Будучи по профессии резчиком по дереву, я обошел путь до Фракии и обратно, переходя от двери до двери и продавая творения своих рук – репродукции церковных реликвий – любому, кто был готов купить их за гроши. Поздний час настиг меня в глубоком лесу, и я решил найти убежище у монахов. Когда мои ноги предвкушали конец долгого рабочего дня, я увидел на своем пути силуэт: смиренная, но очаровывающая девушка, чья белая кожа созрела, словно плоть лилии, сорванной со стебля прямо перед цветением. Тонкое платье, сшитое из лунного света, окутывало ее – невесомое, словно паутина – не скрывая ее тела, когда она шагнула ко мне.
Я не был святым, я вкусил красоту во время своих странствий, настолько редкую в темноте нашего мира, насколько редок мужчина, не испытывающий сожалений среди гибнущих. Но ни разу, никогда, я не встречал существа, способного соперничать с ней. Лучезарной улыбкой она манила меня за деревья, на луговину, где уже ждали две ее сестры. Окружив меня, они завертелись в танце – ошеломляющем, безупречном – в то время как луна освещала их своей драгоценной завистью. Они едва касались земли, но она пульсировала под ними отдаленными звуками барабанов, словно сердце гор было охвачено огнем. Они заключили меня в свое неистовство, в круг их соединенных рук, пока я боролся, не сдавался, противясь крови, заполоняюшей мои вены все больше с каждым шагом, пока грудь не сжало спазмом. Я видел их улыбки, триумф в их глазах, когда мое тело падало к их ногам. Другие медленно растворились в ночи, но она осталась и держала меня, рассыпав свои волосы, словно крупитчатое золото поверх моего тела...
Горе, говорят, выпадет на долю странника, набредшего на Самодив, тому, кто лицезреет их танец под полной луной. Но будь благословен человек с такой горестной судьбой: когда она обнажила для меня свою кожу, когда она расположила грудь мне между рук, и ее изголодавшиеся губы раскрылись над моими, ни горя, ни пыток не осталось во всем мире – даже самой смерти – которых не приняла бы моя душа. Время исчезло, когда ее ноги раздвинулись надо мной, гладкие, мягкие, словно снег, чье прикосновение мужчина не в силах забить, вкусивши его. Я взял ее глазами, руками, ртом. Взял отчаянно, обезумевший от боли, разрывающей кости и мышцы; мучительной боли, которая не прекратилась даже когда она заставила меня войти в нее. Если бы она попросила, я бы умолял. Умер. Убил бы. Стал бы ради ее проклятым. Я бы сделал все, и сделал много раз.
Но она не просила. Ее лицо склонилось над моим, и она поцеловала мне веки, закрыв их, прежде чем внезапная боль выжгла мои глазницы. Я услышал ее смех – свободный, невинный, смех ребенка – и почувствовал еще одно прикосновение ее губ, на этот раз к груди. И все же, прежде чем ее пальцы успели опуститься и заклеймить мое сердце, раздался крик петуха, оглашавшего рассвет...
Затем тишина.
Монахи нашли мое тело там, где она его оставила, и меня отнесли в святое жилище, чьи стены я никогда больше не покину. Способность видеть мир была у меня отнята с тех пор, а вместе с ней исчезла и большая часть мирского бремени и благословений. По божьему желанию мое умение обращаться с деревом было не тронуто, и ныне пальцы мои вырезают с новым рвением: последняя радость и печаль, оставленные мне из всех, которые были до знакомства с... ней.
Я состарюсь в темноте и в темноте покину этот мир, чьи сокровища, словно живые стоят за моими покрытыми рубцами веками. Но до тех пор каждую ночь в этой темноте она танцует для меня – завораживающая, как и ранее – и обрушивает свою красоту на мое сердце, объятое безумной болью, на сердце, которого не смогли коснуться ее пальцы, но которое она похитила, – похитила, несмотря ни на что...
Темнота смягчается. Я слышу стук шагов. Ее кожа касается моей. Затем и вся она; ее быстрые губы на моем рту. Я вижу ее, всю, как не могут видеть глаза смертного. И с этих пор, по крайней мере на время, смерть не имеет значения.
Часть I
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Что скрывается за холмами
Я ОСТАВИЛА всех, кого любила. Навсегда.
Мой мозг отодвинул эту мысль на задний план и попытался сфокусироваться на подсчете долларовых купюр, ожидая, что они растворяться в любую секунду от неимоверной летней влажности в Америке.
– Удачи здесь, солнышко. – Водитель Принстонского трансфера из аэропорта взял деньги и поблагодарил меня, подмигнув. – Она тебе понадобится. – Затем, словно, чтобы доказать свои слова, он удалился по пустым аллеям кампуса.
Глубокий вдох. Игнорируй опускающиеся сумерки. Они знают о твоем приезде, кто-то вскоре появится.
Я села на больший из моих двух чемоданов и принялась ждать. Вечер пропитался жарой и жидким запахом травы настолько насыщенного зеленого цвета, что ее соки, казалось, пробивали путь прямо в мои легкие. Можно было протянуть руку и коснуться гладкой и густой, словно персидский ковер, травы университета, чье имя стало легендой даже в моей крошечной стране на другой стороне планеты. Принстон был единственным учебным заведением, которое оставалось за завесой пелены. Ни ярких фотографий в брошюрах. Ни саморекламы. Тайна, скрытая в собственном кармане вселенной.
Теперь повсюду вокруг меня среди роскошных крон деревьев возвышались чуждые серые здания, словно вырванные из фильмов о средневековых рыцарях: острые углы стен смягчались арками при входах; крышу украшали башни, чьи зигзагообразные крепости подслушивали тайны уединенных дворов; окна, с железными решетками на них, жадно глотали воздух, извергая насыщенный свет цвета только что очищенного апельсина. И в добавок ко всему – дикая тишина. Не из–за пустоты, а словно предвестие чего-то. Предвестие грозящей лихорадки.
– Наверно перелет с Болгарии был долгим. Прости, что заставил ждать!
Раздался голос с немецким акцентом, принадлежащий Клаусу, студенту, который вызвался встретить меня. Мы пожали руки, и он указал на гольф–мобиль, припаркованный неподалеку.
– Я намеревался провести тебе экскурсию, но, наверно, нам стоит сразу же отправиться в общежитие. В любом случае, завтра тебе тут все покажут.
Форбс, одно из шести общежитий в Принстоне, оказалось самым отдаленным, изолированным на южной границе кампуса. Добавленная к университету в 1970 в качестве эксперимента в смешанном проживании, бывшая гостиница выглядела совершенно непохоже на все те неоготические здания, которые встречались на нашем пути: корпус здания из красного кирпича неловко гнездился за несколькими старыми деревьями, а фасад, с его шиферной кровлей и окнами с белыми рамами, создавал скорее впечатление санатория, нежели студенческого общежития. В интернете я видела открытые террасы и огромные веранды, выходящие на пруд, но ни одной из них не было видно с данного ракурса. Гольф–мобиль свернул на асфальтированную дорожку к прикрытой галерее, где развивались в одинаково бойких приветствиях флаги Соединенных Штатов и общежития Форбс.
Мы прошли по нескольким тихим коридорам, и Клаус, открыв дверь в комнату, завез мои чемоданы.
– Сейчас темновато. Но не волнуйся, днем здесь много света. Твоя комната выходит на поле для гольфа.
На стене напротив нас окно доставало едва ли не до пола. Я открыла его и вдохнула темного воздуха – все еще влажного, но уже пробуждающего мои легкие первыми свежими касаниями ночи. Звуки заполонили комнату: едва слышный шелест листвы, эхо ломающихся под невидимыми ногами щепок, короткие звуки пения ночной птицы. И звуком воды, шепчущей черному небу.