Даже сквозь слезы Лала почувствовала запах кожи и сигарет в кабинете барона. В темной, отделанной орехом комнате, освещенной электрическими лампами под зелеными абажурами, царил полный беспорядок.
Казалось, что все стены утопают в листьях пальм.
Портреты, свисавшие на цепях с потолка, укоризненно взирали на лепные бюсты; маленькие статуэтки мужчин и женщин в платьях и цилиндрах, подписанные черно-белые фотографии государяимператора и великих князей; веера из слоновой кости, верблюды и слоны, овальные камеи лежали вперемешку на зеленом карточном столе.
Барон Самуил Цейтлин восседал в странном приспособлении, которое ритмично покачивалось, как идущая рысью лошадь, когда барон манипулировал полированными стальными ручками: его руки лежали на деревянных поручнях, щеки раскраснелись, в зубах была зажата сигара.
Это кресло-качалку специально разработали для улучшения пищеварения барона.
— Миссис Льюис, что произошло? В чем дело?
Стараясь не разреветься, Лала рассказала барону все. Он так и подпрыгнул в своем кресле. Лала заметила, что его руки немного дрожат, когда он вновь прикуривал сигару, не вынимая ее изо рта. Он расспросил ее еще раз, со всеми подробностями.
Только сам Цейтлин решал, когда их беседа будет носить дружеский характер, а когда — сугубо официальный. Уже не впервые Лала пожалела детей знатных господ, которые не умеют любить так, как большинство простых смертных.
Потом, собравшись с духом, гувернантка посмотрела на своего хозяина, и под пристальным взглядом этого худощавого красивого мужчины с усами и бородкой аля Эдуард VII она поняла: если кто и сможет вернуть Сашеньку домой, так это барон.
— Миссис Льюис, прошу вас, перестаньте плакать, — протягивая ей шелковый носовой платок, сказал барон Цейтлин, владелец Бакинско-Санкт-Петербургского Англо-Российского нефтяного банка.
Сохранять хладнокровие в критических обстоятельствах было для него не только жизненным принципом, не только отличительной чертой воспитанного человека, но искусством, почти религией.
— Слезами горю не поможешь. Присядьте. Успокойтесь.
Цейтлин увидел, что Лала глубоко вздохнула, коснулась волос, расправила платье, села, сцепив руки и явно пытаясь прийти в себя.
— Вы кому-нибудь еще об этом говорили?
— Нет, — ответила Лала, чье лицо сердечком с хрустальными слезами на глазах показалось Цейтлину необычайно привлекательным. Только ее высокий голос немного портил общее впечатление. — Но Пантелеймон знает.
Цейтлин обошел стол, сел и дернул бархатный шнур звонка.
Явилась горничная, расторопная крестьянская девушка с характерным для выходцев из Малороссии курносым носиком.
— Люда, вели Пантелеймону помыть автомобиль, — приказал Цейтлин.
— Слушаюсь, барин, — ответила она с легким поклоном и удалилась: простой деревенский люд по-прежнему кланяется своим хозяевам, подумалось Цейтлину, а городская челядь только знай себе посмеивается.
Как только за Людой закрылась дверь, Цейтлин устроился в своем кресле с высокой спинкой, вынул зеленый кожаный портсигар с золотой монограммой и рассеянно достал сигару.
Поглаживая завернутые в трубочку листья, он отрезал бечевку и поднес сигару к носу, провел по усам, коснулся губ. Потом, сверкнув своими запонками, он взял серебряную машинку для обрезания сигар и отсек кончик. Медленными и чувственными движениями он подбросил сигару между указательным и большим пальцами, повертел ее, как палочку дирижера военного оркестра. Потом вставил в рот, поднес инкрустированную камнями серебряную зажигалку в форме ружья (подарок военного министра, по заказу которого он производил деревянные рукояти для ружей русских пехотинцев). Запахло керосином.
— Calme-toi[3], миссис Льюис, — обратился он к Лале. — Нет ничего невозможного. Несколько телефонных звонков, и Сашенька будет дома.
Но под этой маской самоуверенности сердце Цейтлина трепетало: его единственное дитя, его Сашенька сейчас в тюрьме. При одной мысли о том, что к ней прикасаются жандармы или хуже того — преступницы, возможно, даже убийцы, у него закололо в груди от стыда, какой-то растерянности и чувства собственной вины, но последнее он вскоре выбросил из головы. Этот арест — либо какая-то ошибка, либо результат интриг конкурентов, но терпение, связи в высоких сферах и щедрые взятки все поправят. Он улаживал и не такие дела, как освобождение невинной девушки: провинциальный еврей, он поднялся до своего нынешнего статуса в Петрограде, получил высокий чин, заработал огромное состояние, даже Сашеньку устроил в Смольный — все это свидетельство холодного расчета всех «за» и «против», легкой руки и природного чутья на выигрыш.
— Миссис Льюис, что вам известно об этом аресте? — спросил он, немного смутившись. Такой сильный, он был очень раним, когда речь шла о семье. — Если вам известно хоть что-нибудь, что может помочь Сашеньке… Быть может, вам лучше расспросить ее дядю? — Сквозь сизый сигарный дым Лала взглядом встретилась с недоумевающими глазами барона.
— Менделя? Он же в ссылке!
— Быть может.
Он уловил насмешку в этом голосе, который обычно звучал так, будто она пела колыбельную его дочери, а ирония во взгляде гувернантки натолкнула его на мысль, что он вовсе не знает свою дочь.
— Но перед своим последним арестом, — продолжала Лала, — он сам мне признался, что в этом доме ему уже небезопасно оставаться.
— Уже небезопасно… — пробормотал себе под нос Цейтлин. Она намекала на то, что за их домом наблюдает охранка. — Значит, Мендель бежал из Сибири? И Сашенька с ним виделась? Ах, Мендель, негодяй! Почему мне никто ничего не сказал?
Менделя, его шурина, недавно арестовали за революционную деятельность и сослали на пять лет в административном порядке. А вот теперь он бежал и как-то связался с Сашенькой.
Лала, качая головой, поднялась со стула.
— Барон, я понимаю, что мне не пристало… — Она разгладила складки на своем цветастом платье, которое еще больше подчеркивало ее формы.
Цейтлин перебирал нефритовые четки — единственный намек на нерусское происхождение хозяина во всей подчеркнуто русской обстановке кабинета.
Внезапно за дверью послышались шаги.
— Шалом алейхем! — прогудел широкоплечий бородатый мужчина в собольей шубе, каракулевой шапке и сапогах со шпорами, распахивая дверь в святая святых барона Цейтлина. — Даже не спрашивай, где я был вчера! Просадил все деньги до последней копейки — да кто их считает?
По кабинету разнесся удушливый запах смеси одеколона, водки и лошадиного пота.
Барон поморщился — его братец заявлялся только тогда, когда ему были нужны средства.
— Вчерашняя красотка стоила мне кучу денег, — признался Гидеон. — Сперва проигрался в карты. Затем ужин в «Дононе». Выпил коньячку в «Европе». Потом цыгане в «Медведе». Но оно того стоило. Ведь это же райская жизнь, разве нет? Приношу свои извинения, миссис Льюис!
Он театрально поклонился, сверкнув большими черными глазами из-под густых черных бровей.
— Чего еще желать от жизни, кроме свежих губ и молодого тела? Наплевать, что будет завтра! Мне очень-очень хорошо сейчас! Гидеон Цейтлин коснулся шеи миссис Льюис, отчего та подпрыгнула, и втянул носом запах ее сколотых английскими шпильками волос.
— Прелестно! — пробормотал он и стал пробираться к столу, чтобы запечатлеть мокрые поцелуи дважды на щеках и один раз на устах барона.
Он бросил в угол свою мокрую шубу — она обосновалась там, похожая на живое существо, — и опустился на диван.
— Гидеон, Сашенька попала в беду… — устало начал старший брат.
— Я слышал, Самуил. Идиоты чертовы! — прорычал Гидеон, который все ошибки человечества списывал на тайный заговор дураков, к коим он причислял практически всех, за исключением себя самого. — Я был в редакции, мне позвонил один из моих информаторов. Я со вчерашнего дня еще не ложился. Хорошо еще, что наша мамочка не дожила до такого позора. Как ты, Самуил? Как твое сердце? А желудок? А легкие? Покажи-ка язык!
— Я молодцом, — ответил Цейтлин, — свой покажи!
Хотя и внешне, и по характеру братья были совсем непохожи: младший — вечно нуждающийся журналист, и старший — утонченный набоб, оба, как это свойственно евреям, были убеждены, что их жизни постоянно что-нибудь да угрожает: начиная от стенокардии и слабых легких и заканчивая чахоткой, несварением желудка, язвой, которая еще усугублялась невралгией, запорами и геморроем. Лучшие петроградские врачи, специалисты из Берлина, Лондона и курорты Биарриц и Карлсбад боролись за право лечить этих «инвалидов», чьи органы являлись золотой жилой для эскулапов.