Дэдзима: место, топос, топография – мне бы хотелось суметь прочитать ее как идеограмму. Протуберанец в форме раскрытого веера, каких-то смешных 15 000 квадратных метров, отделенных дамбой, словно перетянутая жгутом злокачественная опухоль, принайтовленная платформа, связанная с телом Японии посредством чувствительнейшего нерва – каменного моста – и не имевшая права касаться берега, нежно повторяя его изгиб, – поистине символическое местоположение, наводящее на мысль, что и внутри далеко не все передано на волю случая.

Поселение расположено на одной стороне и занимает только обжитую правую половину острова с рейдом. По левую руку, таким образом, остается еще место для сада, вольеров с животными, ряда сосен, а в самом нижнем углу стоит садовый домик для всех прочих неожиданных целей: жилище куртизанок, «игорный дом», врачебный кабинет, лазарет. Рейд на противоположной стороне защищен еще одной внутренней системой шлагбаумов, в которой для прибывающих товаров отведено лишь крошечное пространство, словно игольное ушко. Через него должны пройти все товары, чтобы подвергнуться строгому досмотру таможенников, также рекрутированных только из четырех кланов. На более ранних изображениях можно увидеть постройки в китайском стиле, ведь, в конце концов, ОИК жила за счет торговли не с Европой, а с Китаем, отняв эту сферу прибыли у Японии, робкой на контакты с внешним миром. Только после пожара 1798 года трехцветный флаг голландских Генеральных штатов стал развеваться над одним из зданий компании Опперхоофда в европейском стиле.

Японские деятели искусства и художники конечно же не упускали ни одной детали незнакомого образа жизни и распространяли их изображения или описания по всей стране: застольные традиции, одежда, инструменты, экзотические домашние животные.

В промежутках между отплытием и прибытием кораблей население гетто было небольшим, для дюжины людей площади в 50 на 300 метров было предостаточно. Для Японии эти иностранцы были не столь желанны, сколько она в них нуждалась. Помня об этом, страна усмирила свой рефлекс неприятия, контролировала его, пропуская лишь столько чужестранцев, сколько ей было необходимо, и чтобы они подходили под собственную систему.

Тем не менее именно из этой точки началось наступление новой перспективы, расширение видения не только через телескоп и не только для искусства, а также революция в анатомии, причем не только для медицины.

Так как европейцам, отдаленным от Японии двумя годами морского пути, не представлялось возможным завоевать ее, то обмен на сей раз проходил по условиям страны, открытой ими: здесь она заботилась о «неравенстве» сделок. Остается один бесцельный, но все же любопытный вопрос: не обделила ли себя Япония этим дозированным отношением к внешнему миру? Добровольная изоляция, сакоку, длившаяся более двухсот лет, безусловно, укрепила самостоятельность японской системы. Однако эта изоляция еще и придала ей склонность к уединенности и особым образом ограничила ее способность не просто к реакции на что-то новое, но и на что-то другое. Дэдзима была местом некоммуникации с тщательно отобранными исключениями – чем-то вроде постороннего предмета, застрявшего меж зубов, к которому язык, не способный устранить его, в раздражении вынужден возвращаться вновь и вновь. Для культурного обмена Дэдзима обладала слишком уж скромными возможностями, но если знать, чем торговали нанбандзины (а в Японии знали об этом задолго до начала «опиумных войн»), то трудно будет упрекнуть Японию в том, что она на всякий случай припасала камень в кармане, – обычай, который ей пришлось перенять у варваров, чтобы выстоять против них.

На той же берлинской выставке видел я и прочел более ранние свидетельства великодушного и наивного культурного обмена. Сёгун Нобунага, а также и Хидэёси сопровождали отцов иезуитов в самое сердце своей империи; от придворных они требовали появления на определенных празднествах в западных одеяниях. На улицах радостно распевались католические песнопения людьми, не имеющими никакого отношения к христианству, для них это было нечто вроде новейших хитов – другой, более осознанный, способ примерки на себя западного стиля жизни, японский европеизм, за триста лет до японизма на Западе.

Португальским миссионерам, для которых еще не была изобретена Дэдзима, довелось сочинить вирши о том, что они испытали в Японии, они и сегодня читаются с благоговением. Прибывший в Японию еще юношей Жоао Родригес увидел чайную церемонию такой:

«Сие единение чаепития и непринужденной беседы не имеет своею целью обстоятельного разговора, а располагает скорее к тому, чтобы участники церемонии в спокойствии и невзыскательности взирали в душах своих на те вещи, которые они там усматривают, и так, своими силами, способны были раскрыть тайны, в них содержащиеся. Соответственно все, что при сей церемонии применение себе находит, так же просто, незатейливо, необработанно и обыденно есть, как было оно природой создано. ‹…› Чем ценнее предметы эти сами по себе и чем менее они это собой являют, тем более они для сей цели пригодны».

И это приблизительно в 1600 году – неудивительно, что этому человеку мы обязаны и первым описанием японского языка. Расшифровывая чужой образ жизни, он достиг высоких результатов в переводе, и эти свидетельства намного ценнее похвал другого иезуитского миссионера:

«Не следует думать, что сии люди есть варвары, потому как, за исключением веры, по сравнению с ними мы есть куда большие варвары, какими бы разумными ни казались мы себе сами… Во всем белом свете не сыщется нации, от природы одаренной столь многими талантами, как японцы».

Возможно, это обычная похвала местным жителям в духе Тацита, восхвалявшего германцев, а на самом деле критиковавшего Рим. И все же это не просто записки путешественника, это продукт собственного опыта, которым уже не могли похвастаться купцы с Дэдзимы. Для господ «мингеров» из ОИК Япония стала тем, чем она остается для большинства и по сей день, – just business («только бизнес») на экзотическом фоне. Миссионер – пока правоту его веры не начинают доказывать пушки – узнает другую страну лучше, чем торговец, и оказывается более полезным для обеих сторон.

Обязанный беседовать с принимающей стороной о вечном, он получает возможность узнать самое необходимое о ее ценностях. Бывает и так (с этим я столкнулся сам, читая лекции в одном христианском университете), что тогда обращение «иноверцев» в свою веру ему уже не кажется столь необходимым. Если удается цивилизованно уладить конфликты и не менее успешно культивировать обоюдные интересы, тогда обмен не может начаться с чая и табака и закончиться компьютерами.

Вот этого рода миссионерская деятельность между Западом и Востоком при первом соприкосновении друг с другом оказалась неудачной – и Дэдзима представляется мне чем-то вроде исправительной колонии для этих промахов. Будущее для обеих сторон запоздало на столетия, и в Японию оно ворвалось насильно, как реакция на вынужденный застой, в образе «черных кораблей» коммодора Перри. После прерванного первого процесса обучения в XVI веке прочно укрепилось и обоюдное неведение, включая плодотворные недоразумения.

Будущее было за тем бизнесом, каким должны были ограничиваться голландцы на Дэдзиме – и, очевидно, ограничивались весьма охотно. То, что исследователи, состоявшие у них на службе, то, что немцы Кемпфер и Зибольд привезли домой из действительного знания о Японии, не распространялось за пределы академических кругов, в то время как, с другой стороны, европейское ноу-хау, просочившееся с их помощью в Японию, на глубинном уровне готовило перелом – несмотря на Дэдзиму, а может быть, и в духе Дэдзимы, то есть с ограничениями, которые и сегодня делают Японию такой непрозрачной для западной публики, какой она была и для господ из Объединенной Ост-Индской компании.

Воздадим должное «японской загадке». Однако, возможно, для японцев это не было бы таким уж несчастьем, если бы они при трениях с постоянно присутствующими инородными телами научились воспринимать свою уникальность менее обособленно, – об этом судить не мне.

Напротив, весьма уверен я в том, что нам, с нашей стороны, хорошо было бы поменьше мистифицировать эту страну, то японское духовное начало, которое, как мы разочарованно вынуждены констатировать, едва ли еще можно отыскать в Японии. И тогда можно было бы меньше бояться Японии такой, какой мы ее якобы видим, а также ее экономической продуктивности, которую, очевидно, уже ничто не в состоянии остановить; у нас было бы меньше клише о стране гейш и «автоматов» (по Кёстлеру), которые сегодня все уже называют «роботами». Мы могли бы очистить свою лавку представлений от ложных сувениров, в которых, даже самых крошечных, прячется столько насилия и враждебности, столько нарушений взаимоотношений, сколько и в каждом культурологическом китче.