Вместо нее ответила Ида. Она протянула ручонки к Эдварду, вцепилась пальчиками в ткань его пальто и решительно схватила Якобину за руку. Эдвард бережно обнял Якобину за талию, прижал ее и девочку к себе. Якобина перестала бунтовать и устало положила голову на его плечо.
– Вы обе мои, – пробормотал Эдвард. – Обе мои.
И Якобина кивнула.
1895
Август заканчивался. Солнце, уже тяжелое, золотисто-оранжевое, возвещало о скорой осени. Оно блестело, играло на широкой ленте Темзы, оно превратило в серебряные монетки дрожащие листья тополей, росших на ее берегу, а листве дубов и буков придало матовый оттенок. В саду Хорнбим-Хауса пышно цвели хризантемы, георгины, гладиолусы и львиный зев. Возле самого особняка звучали веселый смех, светлые детские голоса и низкий бас двух мужчин.
– Как же они подросли за этот год! – тихонько сказала Флортье и поставила чашку. Рядом с ней на столе лежали модные журналы, образцы тканей, кожи и фурнитуры; все это она только что показывала Якобине. В декабре она собиралась открыть в Лондоне собственную лавку экстравагантных шляпок и обуви – на деньги, которые она заработала швеей в цирковой труппе и не тратила, а копила, проявляя железную дисциплину. Ну, и чуточку ей добавил Джон. Двенадцать лет все в ее жизни крутилось вокруг Джона Холтума и его цирковых номеров, теперь настала ее очередь.
– Да. Думаю, теперь с каждым годом разница будет все заметнее, – улыбнулась Якобина.
Они сидели на террасе за чаепитием. Было 30 августа. Двенадцать лет назад в этот день Якобина и Флортье спустились по склону вулкана Раджабаса на берег залива, там их подобрал буксир и увез с опустошенного катастрофой побережья Суматры. С тех пор они всегда отмечали эту дату вместе. В какой бы стране ни находился в конце августа Джон Холтум со своим номером, супруги Люн приезжали туда – в Лондон, Копенгаген, Шанхай, Нью-Йорк, Париж. В этом году Якобина и Флортье впервые отмечали этот день в Хорнбим-Хаусе на Темзе, так как в начале лета Джон Холтум попрощался с цирком. Будто сказочный великан, стоял он в саду и показывал детям, как жонглировать тремя мячами. Лишь вблизи было видно, что его светлые волосы и борода сверкали серебром, а морщины еще сильнее врезались в грубое лицо. В октябре он отпразднует свое пятидесятилетие. Но и у Эдварда Люна появилась на висках первая седина. Сейчас он, босой, в светлых брюках и рубашке с засученными рукавами, ловко подкидывал в воздух три мяча. Вокруг мужчин скакали босые, в легкой одежде, три черноволосых ребенка с миндалевидными глазами. Как и их отец, они носили одновременно английские и китайские имена и росли двуязычными, в равной степени владея английским и кантонским. У десятилетнего Эдварда-младшего, или Кван Йю, уже угадывались резкие черты его отца; спокойный и осторожный, сейчас он для начала сосредоточенно тренировался с двумя мячами – подбрасывал их кверху и ловил.
– Ци-ирк! Ци-ирк! – пищал четырехлетний крепыш Джонатан – Юн Йюн. Он самозабвенно подкидывал один мячик и пытался его поймать, а его сестра, восьмилетняя Дейси, или Дай-ю, миниатюрная и нежная, как розовый лепесток, но с живым темпераментом, напряженно грызла кончик косички и смотрела на дядю Джона, а потом ревностно подбрасывала мячи один за другим.
– Мамабина! Мамабина! – радостно закричала Ида, ловко жонглируя тремя мячами. Теперь, в пятнадцать лет, она стала поразительно похожа на Маргарет де Йонг. Такие же сапфирно-синие глаза сияли на правильном лице с красиво очерченным ртом, да и ее фигура, в которой уже появилась женственная округлость, часто напоминала Якобине мать Иды. Лишь волосы, спадавшие пышной гривой на ее спину, остались светлыми, хотя со временем у них появился рыжеватый оттенок, унаследованный от отца. – Мамабина! Тетя Флортье! Глядите!
– Я вижу, дочка, – ласково крикнула в ответ Якобина. – Потрясающе!
– Браво! – поддержала подругу Флортье и зааплодировала.
Ида поймала один за другим все мячи и радостно улыбнулась. Потом повернулась, побежала к Эдварду, который тем временем тоже поймал все свои мячи, и прижалась к приемному отцу. Он обнял ее и поцеловал в лоб. Потом они встали друг против друга и, под шуточные реплики и смех, стали подбрасывать мячи в одинаковом ритме.
– Как у нее дела? – негромко поинтересовалась Флортье по-голландски, на котором она говорила только с Якобиной. В быту она давно перешла на немецкий и английский, а для Якобины стали привычными оба китайских языка, принятые в Гонконге. Кроме Флортье, она регулярно говорила по-голландски только с Идой, чтобы девочка не забыла язык ее родителей.
– Хорошо, – ответила Якобина. – Эдвард постоянно следит за ее здоровьем, и мы почти уверены, что она не заболеет.
Якобина знала, что окончательно они смогут убедиться в этом лишь через несколько лет, это знание создавало особые узы между ней и Идой. Эдвард порой укорял ее, что она слишком балует девочку, хотя и сам нежно любил Иду. Но Якобина просто не могла иначе; Ида казалась ей более хрупкой, чем собственные дети. Ее с Эдвардом дети еще в ее животе были такие крепкие и здоровые, так легко рождались, словно им не терпелось взглянуть на жизнь. Возможно, оттого, что еще в материнском чреве они чувствовали, какие они желанные и любимые, и на них не было даже тени презренной болезни.
Словно губка, Ида впитывала любовь и привязанность взрослых, но они не избаловали ее. Наоборот, их любовь она передавала младшим детям, к которым относилась с искренней, почти материнской заботой. Особые отношения сложились у Иды с отцом Эдварда; он привил ей любовь к технике и механическим игрушкам. Они часами просиживали вместе в мастерской, и поскольку Цун-шин, которому было уже хорошо за восемьдесят, слабо видел и плохо владел пальцами, Ида под его присмотром мастерила сложные игрушки. Якобина была всю жизнь благодарна своему свекру, человеку иной культуры, иной традиции, за то, что он с распростертыми объятьями принял ее и Иду, когда Эдвард вернулся из короткой поездки с белой женой и приемной дочкой в тот большой дом с зеленым внутренним двориком, ставший с того дня домом Якобины. Братья Эдварда и их жены тоже сердечно приняли ее в свою среду.
Цун-шин научил Якобину говорить и писать на кантонском и мандаринском диалектах, преподал ей и основы каллиграфии. С неиссякающим терпением знакомил ее с китайской культурой. Он и Эдвард утешали и подбадривали ее, когда временами она чувствовала себя чужой в Гонконге, городе, надоедавшем ей шумом, грязью и бурным темпераментом.
– Ида что-нибудь помнит о тех событиях? – Флортье пристально взглянула на подругу. Даже теперь, через столько лет, воспоминания с силой обрушивались на них обеих – чаще в снах, но их мог пробудить какой-нибудь запах или звук.
Якобина сморщила лицо, с годами ставшее мягче.
– Вряд ли. Временами ей снятся кошмары, но она их быстро забывает. Иногда вечером она садится в кресло у меня в комнате и просит рассказать что-нибудь о ее родителях. – Она понизила голос. – И о Йеруне, которого она почти не помнит. Как жаль, что у меня даже нет ни одной его фотографии, чтобы показать ей.
Иде она рассказывала только половину правды, ничего не упоминала о сифилисе и о том, что ее брат умер от отравления ртутью, которую велела давать ему родная мать. Возможно, придет время, и Якобина расскажет Иде и об этом. Но пока что девочка должна знать о родителях только хорошее и расти без тяжких мыслей; для Якобины это было важнее всего. Поэтому Ида не догадывалась и о небольшом наследстве, оставленном ей дедом; она сможет им распоряжаться после совершеннолетия. В том ноябре, двенадцать лет назад, Адриан Ахтеркамп еще несколько дней общался с внучкой. И, как он сказал Якобине перед смертью, наступившей через несколько месяцев, те дни подарили ему счастье. В то время Ида снова начала понемногу говорить, по-английски и по-голландски.
Флортье любовно погладила подругу по руке и порадовалась, как элегантно она выглядела в жадеитово-зеленом платье с мелким рисунком из птичек и цветущих веток, соединившем азиатский стиль и европейскую моду, со строгой прической, а элегантные серьги подчеркивали своеобразную красоту ее лица.
– Представь себе, я разыскала своего брата! – выпалила Флортье. – В октябре Пит приедет ко мне в гости!
– Ах, Флортье, – улыбнулась Якобина и пожала ей руку. – Как замечательно!
– Да, – сияя, кивнула Флортье. – Я ужасно волнуюсь. Ведь мы не виделись больше двадцати лет.