— Ты читала Папюса? Не читала. Зря. Человек должен знать про себя всё. Я раньше тоже не читал. Это Илюшка велел мне читать. Нынче, говорит, народная медицина без книжной науки бессмысленна. Говорит, я должен знать достижения. А я что? Я не против. Он мне присылает книжки, я читаю. Память у меня свежая, ничем не забитая, я всё зараз запоминаю. Так тот Папюс разобъясняет, что всеми органами руководит Разум. Вот она какая главная сила в тебе. Из-за неё ты загибаешься. Ты сама устроила себе болезнь. Понимаешь, о чём я толкую тебе? Если хочешь выздороветь, ты сама должна ухватить её, эту главную силу в себе, силу Разума. Научишься командовать собой, будешь жить. Всё от мозга. Ты слушай. Ты подчинишь себя своему Разуму, а свой Разум — мне. Будешь делать так, как я скажу тебе. У тебя редкое сочетание, прямо красота, — повторяет Кеша.
— Чему же вы радуетесь? — обескураженно спрашивает Нина. — Если я тяжело больна… разве этому радоваться нужно?
— Не болтай. Твоё дело — слушать.
Под его взглядом она встаёт.
— Хорошо, — говорит она громко, — я буду вас слушаться, только оживите мне моего мужа!
— Замолчи, — жёстко приказывает Кеша. — Не болтай.
Она оседает на стул. Наверное, об этом нельзя при людях, нельзя вслух. Зачем здесь Оля? Вот Александра Филипповна всё понимает, она исчезла. А Оля от изумления рот открыла. Сказать Оле, чтобы ушла, Нина не может: под Кешиным взглядом она онемела.
— Ты сумасшедшая. Я же толкую, ты больна. — Кеша говорит незлобно, лениво. Встаёт, потягивается. Задирается короткая рубашка, обнажается загорелый живот.
Он берёт свёрток с рубашками, принесённый Олей, и выходит из кухни.
Нина приходит в себя. Десятиметровая кухня, с тёмными таинственными бутылями, наполненными до пробок, с пузырьками, светлыми и тёмными, с кипящей в кастрюле дурман-травой, обретает реальность.
— Я пойду устроюсь в гостинице, — говорит Нина. — А потом, я вам должна деньги.
— Ты побольше молчи. Говорить не умеешь: выскакивают одни глупости. Жить будешь у меня. Моя сестра сейчас в морях плавает, жжёт кожу, её комната, где ты спала, свободная. А когда кончу мять Оле живот, поедешь домой. — Он усмехнулся, подмигнул ей. — Сговоримся. — Взял с окна пузырёк. — На день тебе, пей по столовой ложке каждые три часа. Помни, минута в минуту. При этом говори: «Я уже почти здорова. Я скоро буду совсем здорова». Слышишь? Запомнила, что я сказал насчёт Разума? Внушай себе, что ты здорова. Оля знает, что ей надо делать.
— Я тоже буду врачом! — воскликнула Оля. — Я буду собирать травы. Я буду лечить людей! — Оля восторженно смотрит на Кешу.
Кеша не стал подтягивать штаны, ушёл с голым животом, с болтающейся свободной рубашкой. А Нину запоздало окатило огнём: что значит — «сговоримся»? О чём это он?
Но она быстро успокоилась и забыла о странном слове: Кеша не сказал ей «нет»! Он спас Илью. Кеша может всё. Иначе как объяснить его власть над ней? Никогда никому она не подчинялась, даже Олегу, всегда ощущала реальность мира, всегда стол был столом, комната — комнатой, а сейчас нет ни стола, ни комнаты, ни мира, есть неуправляемая сила, исходящая от Кеши, и эта его могучая сила даёт ей надежду на несбыточное, отторгает от прошлого и настоящего — словно в волнах качает. Что это за сила?
— Мама, пойдём смотреть дацан. Дядя Кеша говорит, у нас, русских, — церковь, а у бурят — дацаны. Он говорит, там интересно. Он часто ходит туда, хотя он русский. Он говорит, чужая вера — это чужая жизнь. Врач должен понимать чужую веру, через веру узнаешь психологию людей.
Она жива! Врач вернёт ей Олега. Мир, до сих пор прикрытый чёрным пологом, проявился зелёной веткой кедра в окне, прозрачной, голубой полосой неба. Детская радость преобразила Нину: вспыхнули щёки, пришла энергия. Александра Филипповна не появилась, и Нина принялась убираться в кухне. Перемыла посуду, убавила газ под кастрюлей с травами, подтёрла пол.
С войны, с голодных, холодных лет, остался страх перед голодом и холодом. Накормить голодных, обогреть замёрзших — главное назначение её, женщины и матери.
А в эти полтора года Нина не видела, кто сыт, кто голоден, кто как себя чувствует. Чтобы не обидеть мать, равнодушно съедала то, что мать ставила перед ней. Сейчас попросила:
— Доченька, сбегай, пожалуйста, в магазин. Мне нужны мука, масло, сливки. Вот деньги.
— Ты испечёшь торт, да, мама? А может быть, сделаешь голубцы? Я так люблю твои голубцы! Я сейчас, я мигом! Ты испечёшь тот самый торт, мой любимый? Ничего, что я возьму их сумку?
Нина любила печь. В её тортах было по четыре-пять слоёв: песочный, слоёный, бисквитный, безе. Как же она не попросила Олю купить орехов на рынке?
Заученные движения не мешали ей, неожиданно возникло желание проанализировать всё, что она увидела здесь. Эта привычка развилась за годы жизни с Олегом. Они любили вместе разобраться в книжке, которую прочитали, в человеке, с которым встретились, в явлении, на первый взгляд непостижимом. Сейчас её занимало, кто такой Кеша. С подобной породой людей она ещё не встречалась.
— Ты что тут затеяла? — появилась в кухне Александра Филипповна. Она собиралась куда-то, повязала голову светлым, в чёрный горошек, платком, накинула жакетку. — Вам — лето, а нам, старикам, и в жару нежарко. Так-то вот распоряжаются годы. Брось хозяйство, сама уберусь.
— Александра Филипповна, милая! Я торт хочу испечь. Оля пошла в магазин. Только не знаю, купит ли орехов. Я когда-то вкусно готовила. Попробую голубцы сделать.
— Простите, я без стука, у вас дверь открыта. — Нина обернулась на женский голос и сразу узнала: это была та самая, пепельная, с трясущейся головой, черноглазая, старушка, которой Кеша не может помочь. Одета она была по-вчерашнему: в тёмное платье, с перламутровой брошью. — Простите, вы мать Иннокентия Михайловича? Вы разрешите поговорить с вами наедине? — Видимо, из-за того, что старушка всё время тряслась, голос её рвался, получалось, она говорит слогами. — Наедине, я очень прошу.
— А куда мы с вами пойдём? Везде сидят люди, даже в моей комнате лежит больная. Нина нас не услышит, она занята своими делами, говорите. — Тем временем Александра Филипповна выложила на буфет песок, яйца, муку. — Зачем послала девчонку тратить деньги? Вот тебе орехи. Пеки, доченька, беда любит работу. А вы, матушка, садитесь вот сюда, здесь мы ей мешать не будем. Говорить так говорить. Чайку вот налила вам, пейте с вареньем. С утра чаёк промывает хорошо. Уж как я люблю с приятным человеком пить чаёк! Садитесь, не стойте.
Олег любил, когда она печёт. Крутился около, пробовал сырое тесто, как маленький. Не отнимешь, съест половину. Особенно любил бисквитное.
Руки отвыкли делать домашнюю работу — Нина медленно замешивала тесто.
Олег любил ей помогать.
Сейчас он войдёт, скажет: «Не отвлекайся, я помою посуду, а ты поспеши, очень хочется твоего торта!»
Олег был рядом шестнадцать лет.
— Воробьёва я, понимаете? Все вылечиваются, а меня не берёт лечение, нет. Долго я не могла догадаться почему, вчера сын сказал. К вам пришла за помощью. Вы мать, я мать.
Нина покосилась на Александру Филипповну: та сидела неестественно прямо, незнакомым, сухим взглядом смотрела мимо старушки.
— Сеня, мой сын, сказал, ваш сын проклял его, — свистящим, рваным шёпотом сказала старушка. Её слова повисли в воздухе вместе с мучной пылью. — Не знаю уж, что ваш сказал моему, только с того момента Сенечка стал худеть, желтеть, а теперь и вовсе умирает.
Проклял? Можно ударить, убить, но как это — проклясть? Что же, сила врача бывает не только добрая, спасающая, несущая успокоение?! Слово «проклял» странным образом соединилось с радостью врача, когда он обнаружил в ней тяжёлую, а может быть, и вовсе неизлечимую болезнь. Выработать в себе отношение к этому открытию тёмной силы во враче Нина не умела.
— Мой сын — в больнице. Вчера сразу от вас я пошла навестить его. Понесла ему клубнички. Больше всех ягод он любит клубничку. Я её и помыла, и присыпала сахаром, взяла его любимую ложку. — Старушка помолчала, сильнее, чем обычно, тряслась у неё голова. — А меня внизу встречает медсестра, говорит: «Совсем плох!» Я еле взобралась на третий этаж. Он даже не побрился. А всегда такой аккуратный. С детства аккуратный. Мы жили трудно: война, голод, нет самого необходимого. Сенечка ни за что не наденет грязную рубашку. Кроватку как аккуратно убирал! — Старушка заплакала. — Совсем погибает мой Сенечка, не ест, не пьёт. Он с детства очень боялся слова. Помню, в войну кто-то сказал ему от зависти, что не вермишель в нашей кастрюле, а черви, так Сенечка и в самом деле увидел червей и есть не стал.