Время стояло. Серенький зимний день вис в окне.
Она не любила оставаться дома без Олега. Олег занимал полкухни, полкомнаты, весь коридор. Сейчас комната просторна. До окна долго нужно идти. До письменного стола долго идти. Они с Олегом на острове, посередине пустоты. Можно положить свою руку на Олегову, согреть. В солнце золотится на его руке пух. Сейчас солнца нет, пуха не видно, рука у Олега — синяя, в кровоподтёках.
Она не знает, сколько часов, дней сидит с Олегом наедине.
— Нина, нужно хоронить, — голос отца. В его строгости слышится мольба. — Через час придёт автобус.
Нина качает головой, говорит звонко:
— Я не собираюсь Олега хоронить. Он будет жить со мной. Вот приедет Илюша…
За дверью рыдает Варька.
— Ты, папа, знаешь, я человек разумный. Ты, папа, поверь, так нужно. Ты потом сам поймёшь.
Она стремительно привыкала к своему новому существованию: они вдвоём с Олегом, оторванные от родных и знакомых, от Москвы и всякого подобия жизни. Оля, наверное, у матери.
Отец гладит её по голове, по плечам, дерзко разрушая их с Олегом таинство. Он подносит ей воду ко рту, лекарство, еду, она ничего не принимает.
Нина быстро привыкла к новому слёзному голосу Вари, слушала его, как слушают ветер, гуд проводов, шум воды. Привыкла к постоянной жизни за спиной: оформляли какие-то бумаги, обсуждали что-то, ей не понятное. Привыкла к идущему от Олега приторно-сладкому запаху, от которого её сначала тошнило.
Она ждала Илью.
Три дня она сидела возле Олега. Немота Олега — её будущая немота. Неподвижность Олега — её будущая неподвижность. Прошлое их спит в Олеге. На третьи сутки не выдержала — уткнулась в каменное бедро Олега, задремала.
Кто-то легко потянул её от Олега, она обернулась.
— Илюша! Приехал! Ты говорил: ты умирал, а потом ожил. Оживи Олега. — Она вцепилась в Илюшины руки. — Пусть он будет жить!
Илья попытался освободиться от её рук, не смог.
— Ты молчишь? Почему же ты молчишь? Разве не ты рассказывал? Ты умер, ты ожил, — повторяла она исступленно.
— Я не знаю, — прошептал Илья. — Кеша сказал, я не умирал. Он мне объяснял: я очень склонен к самовнушению, у меня было что-то вроде летаргического сна. Это районный врач решил, что я умер.
— Оживи Олега! — улыбалась Нина. — Мне говорят, он умер, его нужно хоронить, но ты же видишь, он ждёт жизни. Я тебе верю, Илюша. Ты сумеешь оживить его!
— Нина! — Илья обхватил её голову. — Бедная. Ты заболела. Ты не в себе. Но это пройдёт. У тебя отец, Оля. Посмотри, что творится с твоим отцом! Подумай о живых. Сколько ещё Оля может жить не дома и не учиться?! Тебе нужно жить, Нина!
Резкая боль внизу живота согнула Нину.
Боль — последняя вспышка жизни. Боль вперемежку со схватками. Она длилась несколько часов, пока врачи не прекратили её.
Лёжа в белом покое больничных простыней, Нина спала и не спала.
«И он порвал со мной», — думала она издалека о ребёнке, не мучаясь обидой, что ребёнок не захотел остаться с ней, лишь удивлённая, как просто, как быстро Олег и его ребёнок с ней расстались.
2
Та же квартира, что при Олеге, так же, как при Олеге, стоят вещи на своих местах, блестит стеклом пустой письменный стол, та же дорога на работу троллейбусом и метро, тот же стол в редакции, тот же шкаф с толстыми рукописями самотёка.
Так же утром она встаёт, готовит завтрак, вместе с Олей выходит из дома. Так же вечером готовит ужин, кормит Олю, ложится. Мама, отец заходят к ней каждый день. Заходят почти ежедневно Илюша или Варя, болтают — она не понимает о чём. Вот уже несколько месяцев отстукивают часы пустое время. Могильная тишина. Нина словно в стеклянном футляре. Ни голоса, ни шороха, ни людей, ни мыслей. С гибелью Олега оборвалось Прошлое. С десятинедельным ребёнком вырезали из неё жизнь.
Оля в фартуке с лебедями печёт блины.
— Мама, сегодня получились особенные. Иди ешь.
Оля стирает бельё, метёт пол, покупает продукты.
Оля за руку ведёт её в кинотеатр.
Оля звонит Варе с Ильёй.
«Тётя Варя, придумайте что-нибудь!» — просит Оля.
«Дядя Илюша, отвлеките маму, пожалуйста!» — просит Оля.
Звонит отцу: «Дедушка, маме нужно пойти в театр!»
Нина видит Олин фартук с лебедями и повёрнутое к ней лицо, но даже Оля оторвана от неё — по ту сторону стеклянного футляра, исходящее от Оли тепло не достигает Нины, расходится волнами по стеклу. День проходит за днём, похожий один на другой, месяц за месяцем — после гибели Олега время буксует на месте: год и ещё несколько месяцев для Нины — час, минута, секунда.
Странной в этой отторженности от всего живого казалась Нине боль, которая прочно поселилась в ней: болело всё тело, а больше всего — шея, трудно было держать голову. Как могут соединяться смерть и боль? Смерть — это ничто, это бесчувствие. Почему же ломит поясницу? Почему она чувствует простыни, колючие и ледяные, горячую подушку, тяжесть одеяла? Нина догадывается, что больна, но, наверное, так и продолжалось бы, жизнь — не жизнь, сон — не сон, если бы внезапно стекло её футляра не рухнуло и не разбилось вдребезги — Нина услышала Олин зов:
— Мама!
Зов был тихий, но отчаянный. У Оли началась рвота. Девочка пыталась сдержать её: крепко прижала руки к груди. Бледное, в испарине, личико кривилось. Слипшиеся в слезах ресницы вздрагивали при каждом новом судорожном движении.
Страхом вернулась к Нине жизнь.
— Что с тобой, Оля?!
Страх сделал Нину действенной. Она принесла из ванной таз с мокрым полотенцем, клизму и горшок, развела марганцовку, в короткие минуты между приступами обтирала Олино лицо, поила её марганцовкой.
Ни клизма, ни марганцовка не помогли — Олю рвало беспрерывно. Нина беспомощно стояла перед ней. Дрожащее худенькое тельце дочери разбудило в ней старые, спящие чувства.
Районный врач признал отравление. Сделал промывание, прописал таблетки. Но после еды Олю всё равно рвало. Оля захлёбывалась, хрипела. Лежала, скорчившись, на тахте, подтянув колени к груди, страдальчески смотрела мимо Нины.
Мама прибаливала, отец принимал экзамены в академии — Нина одна пыталась найти выход. Ночами сидела возле дочери, сторожила зыбкий сон. Стоило Оле застонать или вздохнуть, она за Олю глотала слюну, задерживала дыхание.
За окном сменялись день и ночь. Кричали в солнце птицы. Каждые десять минут скрежетал у подъезда автобус. Выпустив и вобрав в себя людей, газанув, отъезжал. Шуршали по сухому асфальту машины. Девочки прыгали под окном с двух часов дня дотемна, каждый день. А Нина не сводила глаз с Олиного лица.
Прошёл ещё один день наедине с непонятной болезнью. Поить Олю морсом, стирать с её лица пот — всё, что Нина может. Но ведь ясно: таблетки и клизмы не помогают. И Нина не выдержала: вызвала отца.
Единственный человек, способный ей помочь. Отец больше всех в жизни любит её и Олю. Он не виноват в том, что не жил никогда с ними. Это мать так решила.
Отец с собой привёз своего однополчанина — специалиста по желудочным заболеваниям. Вызвали терапевта из районной поликлиники и врача, лечившего Олю в младенчестве, — худенького, маленького старичка с громадными пушистыми усами. Получился консилиум. Мужчины тихо ходили по квартире, отец прятал от Нины глаза — снова пахнуло смертью.
Все трое отрицали отравление. Говорили про болезнь с мудрёным названием, не знакомую Нине.
Нина стала пичкать Олю новыми таблетками и микстурами.
Тянулись тягостные дни: с душными июньскими ночами, грозами, тревожными звонками отца. Нина варила Оле бульоны и морсы. Оле становилось всё хуже.
Худенькая, с маленьким жёлтым личиком, свернулась калачиком дочка Оля — единственное, что у Нины осталось от Олега.
Приходил Гриша. Стоял над Олей, засунув руки в карманы, рассказывал что-то неуверенно про практику, про Джека Лондона и дворовую собаку Лиру. Оля сквозь сонные ресницы смотрела равнодушно.
Как жила Оля эта полтора года? Фартук с лебедями, перешептывание с Гришей, игры, в которые Оля с Гришей пытались вовлечь её. Олино большеглазое лицо, повёрнутое к ней, — вспоминалось смутно, из глухого сна. Оля боролась за неё. Оля не выдержала, заболела.