– О, неужели? – сказала я, бессознательно подражая холодным интонациям моей матери. А он вдруг резко повернулся и пошел к реке, пробираясь сквозь густые заросли кипрея. И я, совершенно не задумываясь, соскользнула с седла, накинула поводья моей лошадки на колышек в ветхой изгороди и последовала за ним. Ральф ни разу даже не оглянулся, ни разу не остановился и не подождал меня. Он шел так, словно был совершенно один. Сперва он спустился к самой воде, а потом пошел вверх по течению реки в ту сторону, где торчали развалины мельницы и виднелся темный мельничный пруд. Широкие арочные ворота того помещения, где раньше нагружали мукой повозки, были распахнуты. Ральф, по-прежнему не оглядываясь и не говоря ни слова, вошел туда, и я молча последовала за ним. На длинный помост для мешков с мукой вела шаткая лесенка. В теплом сумраке старой мельницы чувствовался затхлый, но вполне безопасный запах старой соломы; под ногами шуршал толстый мягкий слой пыльной мякины.
– Хочешь посмотреть гнездо ласточки? – вдруг довольно небрежным тоном предложил Ральф.
Я кивнула. Ласточки приносят удачу; и потом, мне всегда очень нравились их маленькие гнезда в форме чашечек из глины и травы на балках, перекрытиях или где-нибудь под застрехой. Ральф первым полез по лесенке наверх, я следом. На самом верху он наконец протянул мне руку и, когда я уже стояла с ним рядом, больше мою руку не отпустил, неотрывно глядя прямо на меня каким-то чересчур внимательным, оценивающим взглядом.
– Вон они, – сказал он. Гнездо было на нижней балке под крышей, и птицы-родители еще достраивали его. Мы видели, как одна из ласточек стрелой слетела на балку с полным клювом глины, смешанной с мякиной, прилепила этот комочек к стене будущего гнезда и снова метнулась вниз. Мы стояли не шелохнувшись и молча наблюдали за ласточками. Потом Ральф, выпустив наконец мою руку, обнял меня за талию и привлек к себе. Рука его скользнула по моему затянутому бархатом амазонки боку, пальцы коснулись моей округлой маленькой груди. По-прежнему не говоря ни слова, мы оба разом повернулись, он наклонился и поцеловал меня. Его поцелуй оказался столь же нежен и легок, как полет ласточки.
Он все продолжал целовать меня, едва касаясь моих губ, без малейшей настойчивости. Но вскоре я почувствовала, как напряглось его тело, как крепко теперь обнимают меня его руки. А у меня голова просто кружилась от наслаждения. Потом колени подо мной подогнулись, и я рухнула на пыльную солому, так и не разжав рук, которыми обнимала Ральфа.
Мы оба были еще лишь наполовину взрослыми, особенно я. Хотя я, конечно, все знала о том, как совокупляются домашние животные, но искусство поцелуев и любовных игр было мне совершенно неведомо. Ральф в этом отношении оказался куда более опытным; во-первых, он был парнем деревенским, и плату за свой труд получал как взрослый мужчина, и уже два года пил вместе со взрослыми мужчинами и наравне с ними. Шляпка свалилась у меня с головы, когда я, запрокинув голову, отвечала на его поцелуи; и я сама расстегнула ворот своего платья навстречу его жадным неловким пальцам, а потом расстегнула и рубашку у него на груди, чтобы прижаться к ней лбом и горящей щекой.
Где-то в глубине моей души некий голос твердил: «Лихорадка. Да ведь у тебя наверняка лихорадка!» Я чувствовала, что ноги мои настолько ослабели, что я не могу подняться, и я отчего-то дрожала всем телом, а где-то в самом моем нутре, глубоко под ребрами, возник некий болезненно-сладостный трепет. И вдоль позвоночника бежали и бежали мурашки. Я вздрагивала от каждого, даже малейшего, движения Ральфа. Когда он кончиком указательного пальца провел от моего уха до основания шеи, я задрожала всем телом. «Я, должно быть, больна, – твердило мое гаснущее сознание. – Да, наверное, я очень, очень больна».
И тут Ральф, слегка отстранившись от меня и опершись о локоть, спокойно сказал, глядя мне в лицо:
– Тебе пора. Уже довольно поздно.
– Ерунда, – возразила я. – Наверняка еще и двух часов нет.
Я вытащила из кармана свои серебряные часики, миниатюрную копию отцовских часов, открыла их и в ужасе воскликнула:
– Уже три! Я же опоздаю! – Я мгновенно вскочила на ноги, подняла шляпу и принялась отряхивать юбку. Ральф, не делая ни малейшей попытки помочь мне, полулежал, прислонившись к тюку старой соломы и равнодушно за мной наблюдая. Я застегнула платье, украдкой поглядывая на него из-под ресниц. А он вытянул из кучи соломинку и стал ее жевать. Его темные глаза не выражали ровным счетом никаких чувств. Он, похоже, был столь же доволен тем, что я от него ухожу, как и тем, что я сама к нему приехала. В своей ленивой неподвижности он был похож на тайного языческого божка, одного из старых, полузабытых, лесных богов этой земли.
Я была уже готова отправиться в обратный путь, и мне, надо сказать, следовало бы поспешить, однако тот странный трепет у меня в груди становился все сильнее, все болезненнее. Мне совсем не хотелось отсюда уезжать. Я снова присела рядом с Ральфом и, кокетливо положив голову ему на плечо, прошептала:
– Скажи, что ты меня любишь, прежде чем я уеду.
– Ох, нет, – спокойно возразил он, – ни за что. Никаких признаний в любви я делать не стану.
Я была потрясена. Я резко подняла голову и, чуть отстранившись, посмотрела на него.
– Значит, ты меня не любишь?
– Нет, – сказал Ральф по-прежнему совершенно спокойно. – Ведь и ты не любишь меня, не так ли?
Я промолчала, хотя с губ моих уже готов был сорваться гневный крик. Но я и правда не могла сказать, что люблю его. Да, мне очень понравилось целоваться, и я бы с удовольствием снова встретилась с ним здесь, в помещении полутемной старой мельницы. И тогда, возможно, я бы и платье с себя стащила, чтобы почувствовать на своем теле его руки и губы. Но он, в конце концов, был всего лишь сыном Мег. И жил вместе с нею в жалкой грязной хижине. И служил всего лишь помощником егеря. И был одним из наших подданных. И мы, его хозяева, милостиво позволяли ему и Мег жить в этом домишке почти что даром.
– Наверное, нет, – медленно ответила я. – Наверное, я еще не могу сказать, что люблю тебя.
– Знаешь, люди делятся на тех, кто любит, и тех, кого любят, – задумчиво проговорил Ральф. – Я видел немало взрослых мужчин, в том числе и благородных джентльменов, которые плакали как дети из-за любви к моей матери, а она ни на кого из них даже не глядела. Я бы никогда не стал так себя вести из-за женщины. Я никогда не стану чахнуть от любви к какой-то красотке. Я буду тем, кого любят, кому дарят и подарки, и любовь, и наслаждение… а он, получив все это, движется дальше.
И в голове у меня мелькнула мысль об отце, с уверенным видом лгущем своей жене и свободном от какой бы то ни было привязанности к ней; подумала я и о матери, которой остается лишь подавлять горестные вздохи и чахнуть от любви к сыну. Потом я вдруг вспомнила, как деревенские девушки, провожая глазами одного красивого парня, то краснели, то бледнели от волнения. Вспомнила я и о той девушке, которая утопилась в нашем речном пруду, когда любовник бросил ее и уехал на военную службу в графство Кент. Впервые я задумалась о том, сколько боли выпадает всякой любящей женщине после свадьбы – и бесконечные роды, и утрата привлекательности, и утрата любви, если, конечно, она у нее вообще была.
– Я тоже буду той, кого любят! – твердо заявила я.
Ральф громко расхохотался.
– Значит, ты тоже! – сказал он. – Еще бы, у тебя, по-моему, есть для этого все, что нужно! Ты такая же, как все вы, благородные: вас заботит только собственное удовольствие да необходимость удерживать землю в своих руках.
Да, собственное удовольствие и владение землей. Ральф сказал правду. Своими поцелуями он доставил мне удовольствие, чудесное удовольствие, от которого кружилась голова. Вкусная еда, хорошее вино, охота морозным утром – все это тоже доставляет удовольствие. Но владеть Широким Долом – это не удовольствие; для меня это единственная возможность чувствовать, что я живу. Я улыбнулась, подумав об этом. Ральф тоже ласково мне улыбнулся и горячо воскликнул:
– А ты станешь настоящей сердцеедкой, Беатрис, когда окончательно созреешь! А твои зеленые раскосые глаза и волосы цвета буковых орешков тебе помогут. И ты получишь столько удовольствий, сколько захочешь, и все земли в придачу.