Может, это дурь, а может, нестоящая ерунда, но надо поговорить с родными.

Она собиралась быстро, как всегда умела. Откуда ей было знать, что род имеет еще одно значение — преисподняя, ад, что просто когда-то обмишурились переводчики, потеряли букву. Вот и взыгрывает слово своей адской сутью, издеваясь над людьми, припадающими к искаженному слову.

Наталья домчалась быстро, ей открыл Кулачев — как говорится, на него рассчитано не было; Маша лежала бледная и осунувшаяся, вот уж точно — бабушка своего сына.

Но никто с ней не хотел поделиться — «все хорошо», «все хорошо», но она ведь видела — плохо. Потетешкала малыша, между делом как бы спросила, как дела у Алки.

Определилась ли она как-то в жизни или так и будет хвостиком у грузинского паренька?

— Теперь нас не спрашивают, — сказал Кулачев.

— Ну, спрашивать никогда не спрашивали, — ответила Наталья, — но общее понятие, правило, как надо, существовало. А потом его кошка языком слизала.

— Ты правильно сказала, — Мария Петровна поднялась на подушках, — общее правило было, а свое, личное, считали чушью. Теперь и общего нет, и личное понятие пробивается сквозь асфальт.

— И какое имя у асфальта? — насторожилась; Наталья. Она в этом доме всегда настораживалась.

— Бездушие, зло…

— А, это, — засмеялась Наталья, — оно. Маша, от дьявола. Бог лишает разума, дьявол отнимает душу. Что заслужили, то и получаем. А девчонка растет беспутная, не в смысле гулящая, а в смысле без пути. Вы, дорогие мои, маленьким занимаетесь, а большая от рук отбивается.

— Ты что-нибудь знаешь о ней? — спросил Кулачев.

— Ничего не знаю, но у меня какая-то тревога.

— Не бери в голову, — сказал Кулачев, — она была у нас. Деловая и энергичная.

«Нет, — подумала Наталья. — Не те слова и не тот тон. Она была тут, в результате Маша навзничь, а ты дома у плиты. Не хотите говорить — не надо. А вдруг бы я могла помочь?»

— Наталья гиена, — сказал Кулачев, закрывая за ней дверь.

— Что мы будем делать, Боря? — тихо спросила Мария Петровна.

— Ничего, — сказал он. — Пустой номер. Как он докажет, что это его ребенок? И что Алка знает? Может, Павел Веснин остался Елене должен две тысячи рублей.

Или она ему? Конечно, меня беспокоит Алка. Тут гиена права. Пошла к чужому человеку в дом. Ну и каково им после нее стало? Успокойся, Маруся. У нас с тобой сын, зарегистрированный по всем правилам и по воле его матери. Все. Девчонка просто сволочь. Прости меня, дорогая.

— Не прощу, — сказала Мария Петровна, — это я имею право на гнев, ты не имеешь. Она моя внучка, она дурит от сиротства. Мы ведь правда бросили ее на произвол.


Глаз совсем заплыл. Болела скула. «Если пойти и снять побои, то Кулачева можно забрать в милицию, — думала Алка. — Но бабушка останется одна и может рухнуть. Этого мне не надо. Она хорошая, просто попала в плохие обстоятельства. Не по своей вине, по незнанию. Поэтому пусть Кулачев сидит дома, она поедет к Веснину и скажет, что все предупреждены и он может ехать к своему сыну и забирать его. Он отец, а Кулачев дал ей в глаз за правду — значит, чует кошка, чье мясо съела. Я поступаю справедливо».

Пока она добралась до Весниных, уже был вечер. Павла дома не было, у него была встреча с геологами, давно назначенная. Тоня успокоилась, и маленький больше не плакал.

Алка позвонила в дверь. Тоня открыла ее на цепочку.

Увидев Алку, она тут же захлопнула дверь и ни на звонок, ни на стук ногой в дверь не отвечала. Опять заплакал ребенок. Алка спустилась во двор и стала смотреть в окна Весниных. Но ничего не было видно. Горел маленький свет. Она не знала, что делать. Но энергия ада не давала покоя. Она остановила мальчишку и попросила листок бумаги и ручку написать записку. Мальчик полез в ранец.

Листок был мятый, в крошках булки, ручку он не дал — «самому нужна», дал огрызок карандаша с едва видным грифелем. Алка писала на цинковом подоконнике окна первого этажа. Было высоко, косо, неудобно, но ничего подходящего не было.

"Ваш сын Павел, — писала она; — живет на улице Новослободская, квартира 29, в доме, внизу, пельменная.

От метро направо пять минут".

Карандаш на этом кончился. Алка положила записку в почтовый ящик. Доверия он не внушал, как и все остальные. У них был заброшенный вид, и возможно, что им уже не пользовались. Она попыталась достать записку, чтобы перенести ее под дверь квартиры или в замочную скважину, но записка хорошо, упала на дно и светилась в почтовом окошке.

«Захочет — увидит», — подумала Алка, хотя ее не устраивала такая неопределенность, ей хотелось стремительных действий и быстрой, как олень, справедливости жизни. Но пришлось ехать домой. Георгий был уже дома, он ездил только в библиотеку, лекции пропустил, ему хотелось поговорить с Алкой, его бабушка настаивала, чтоб он жил у нее, она говорила, что неприлично жить вместе с девушкой, на которой еще только собираешься жениться, но она говорила это каждый день, она молчала только сначала, когда умерла Елена. Сегодня бабушка сказала странные слова:

— Ты думаешь, что всегда будет только любовь? А будет столько разочарований, обид и даже ненависти. Семья не всегда может пройти через это. Любовь может. Но вы же размазали и любовь, и семью. У вас все сразу не правильно. А не правильность — зло, уродство.

Он стал кричать, на что бабушка сказала:

— Раньше ты этого не умел.

Георгий понимал, что горе не закаляет человека, оно его искривляет. У него слишком много потерь. Но у него ведь и приобретение. У него Алка. Но последнее время с ней что-то случилось, она не так пахнет, она не так светится. У него появился страх за нее. Надо бы уехать на время, но именно сейчас он набрал книг из библиотеки, ему нельзя отставать.

Алка пришла с подбитым глазом. Он стал выспрашивать, она ответила, что это ей орден в борьбе за справедливость. Он обцеловал фингал нежно, кончиками губ.

— Не выходи на улицу, пока я не найду тебе большие очки.

— Подойдут мотоциклетные, — смеялась она. Но правды так и не сказала. «Значит, есть вещи, которые даже мне нельзя сказать», — думал Георгий. Видимо, есть. Он ведь не рассказал ей о разговоре с бабушкой.

Вечером Алка обычно звонила Кулачевым. Такое было правило.

— Ты еще не звонила своим, — сказал Георгий, когда она вышла в ночнушке из ванной.

— Я у них была, — ответила Алка, накрываясь одеялом.

— Все в порядке?

— Отнюдь, — торжественно ответила Алка. — У них потрясение основ.

— Что ты имеешь в виду?

— Это будет завтрашняя новость, — сказала Алка.

— Я боюсь, — сказал Георгий. — Я люблю твою бабушку.

Она дернулась под одеялом. Она ведь тоже любила бабушку, но себе самой она сказала, что есть что-то выше любви.

— Нету, — в спину, прямо между лопаток выкрикнул Георгий. — Ничего нет выше любви.

Она сжалась в комок. Разве она сказала это вслух? Или мысленные слова можно услышать, прижавшись к спине? Потом она почувствовала мокроту. Этот дурачок плакал ей в рубашку, прижавшись к позвоночнику. Он сказал ей, что плачет из-за ее глаза. Но он-то знал, что плачет от другого. Что эта девочка, которую он обнимал и любил, уходила от него. Это было совершенно осязательное чувство, как будто роняешь яблоко. Еще минуту тому держал, оглаживал, а оно — раз! — и выскользнуло, подпрыгнуло и теперь катится себе по закону физики, а ведь только что было по закону чувства.

Он держал ее крепко-крепко, он удерживал ее выскальзывание, он оплакивал любовь и очень надеялся, что, когда завтра купит ей очки, этого ужаса просто не будет. Бабушка ведь говорила: может быть все, но любовь все победит.


Павел прошел мимо почтовых ящиков. Они не выписывали газет, не получали писем. У них даже не было ключа. Поэтому он просто не смотрел в их сторону.

Наверное, через неделю, а может, больше бумажку в дырочках заметила Тоня, выходя гулять с маленьким. Она мизинцем двинула бумажку, та легко изменила положение, и ее не стало видно совсем. Дома Тоня в ящике для гвоздей и всякой металлической дряни поискала, нет ли какого ключика. Не нашла ничего. Взяла гвоздик, спустилась, попробовала открыть — нет, не мастер она по таким делам. Мимо шла женщина, предложила свой ключик — «сто лет уже висит на колечке без надобности», но надо же! И он не сгодился, хотя, казалось бы… чего их разнить, ключи от почты?

В общем. Тоня для себя ничего не ждала, никто ей не писал. Да и с виду это не письмо, бумажка, но Павлу сказать надо — мало ли что? Потому что на этом «мало ли» вспомнилась та девчонка: может, сунула какую гадость, чтоб навредить.