Но пока муж, объелся груш, был жив и суетлив, а сердце болело, предчувствуя дурное, хотя она так хотела увидеть хоть что-нибудь хорошее и счастливое. Она даже ходила во Дворец новобрачных, чтоб подпитаться чужой любовью, но после трех раз отказалась: столько увидела там кипящей зависти, ненависти и зла. И тогда она пошла в крематорий. Все было как в загсе. Чистое горе подымалось вверх такой тоненькой струйкой, а злая радость так клубилась и была почти материальной, что тоже пришлось бежать. Церковь была опробована давно — в ней было то же самое.

Наталья поняла, что ей самой предстоит высадить и вырастить хоть слабенькую тростиночку добра, потому что девочки Герды, которая капнет на нее слезой, ей не найти. А вот другой девочке грозила беда, хотя она понятия не имела какая.

Алка встретила ее с удивлением. Как всегда, ей нечего было делать, и она смотрела видак. Наталья успела увидеть с порога голый свальный грех, но Алка тут же все выключила.

— Развратничаешь? — спросила Наталья. — Не противно самой с собой?

— Частная жизнь неприкосновенна, — вяло, без всяких эмоций сказала Алка. — Поэтому заткнитесь.

— Тебе за хамство дали по роже? — спросила Наталья.

— Еще видно? — поинтересовалась Алка.

— Видно.

— Пожалуй, я схожу и сниму побои, — все так же вяло говорила Алка. — Пусть кому-то станет плохо.

— Я знаю кому? — спросила Наталья.

— Узнаете на суде. Я им всем устрою Варфоломеевскую ночь! — И опять жестокие слова выходили из Алки какими-то потрепанными и жалкими, и в этом была какая-то не правильность. Это когда одна за другой ломаются сухие спички и тебе не разжечь костер — хорош сухой хворост, хороши спички, но они ломаются, и костер не возгорится.

«Такие слова без энергетики — это хорошо, — думает Наталья, — но куда ушла сила девчонки? На что-то ведь она потрачена?»

Но молчит Алка. Долго молчит, а потом спрашивает:

— Вас ко мне подослали?

— Кто меня может подослать? — удивляется Наталья. — Я тебе все-таки как-никак…

— Вы мне как-никак, — перебивает ее Алка. Она произносит это одним словом, и оно, как пуля, летит в Наталью — и надо же! — делает внутри какую-то поруху, потому что, всегда равнодушная к хамству, имя которому легион, Наталья почему-то возбуждается, оскорбляется и уходит.

Уже на пороге, глядя в равнодушное лицо Алки, на котором единственно живое — след от синяка вокруг глаза, Наталья говорит:

— Знаешь ты кто? Ты говно собачье…

Странная вещь, но, выйдя из лифта и уже приближаясь к собственному дому, Наталья все больше и больше убеждается, что нашла самые правильные слова. И она даже кладет их на сидевшую в голове с утра мелодию, которая привязалась ни с того ни с сего, и вот на ее ля-ля очень хорошо ложится «соба-а-чье говно».

Алка же надевает черные очки и идет из дома. Ей надо узнать, выполнил ли Павел Веснин ее наказ, наказ ее мамы. Она не знает, куда ей повернуть, к бабушке или к его жене-калоше. Она топчется во дворе. Она видит большую кучу собачьего дерьма, еще отдающего парок.

«Я — оно?» — думает она. Ей хочется размышлять о свойствах ругательств: что это есть? Она воняет? Лежит на дороге? Она отброс? Чепуха! Все не то. Ведьме нечего ей сказать. Ведьма пред ней бессильна. Но все-таки она сбита с толку, поэтому и идет просто так, как ведет тропа. На окраинах Москвы их несчетово. Просто пойти туда, не знаю куда. Алка перешла кривой мостик, прошла лесок, хранивший тайну встречи ее бабушки и маминого друга Павла Веснина, в этом леске было много травинок, выросших из чужих слез, из слюны, из спермы, он был очень человеческий, этот лесочек между двух дорог — железной и автомобильной. В нем пряно пахло человеком. Это был не аромат, а тяжелый дух. Дух леса оказал на нее странное действо — лес на это не рассчитывал. Ей захотелось плакать. Тут можно многое сказать. Например, как мы зависимы от тайности вещей, что не в нас и вне. Что есть нечто, что способно перевернуть душу и, между прочим, в любую сторону — от желания убить до желания заплакать. Что же тогда человек?

Все-таки колеблемая ветром тростиночка, но отнюдь не мыслящий тростник. Ну почему — скажите — идет по слабенькому лесу сильно вредная девчонка и заливается слезами, не испытывая при этом ни горя, ни радости, просто льются слезы, вызванные чьими-то другими слезами, пролитыми здесь, и те, другие слезы почему-то нуждаются в собственном продолжении в жизни — и вот нашли девчонку. Но это такое грубое объяснение, другого же мы не знаем. А девчонка все идет и плачет. Она не смотрит на землю, но и на небо она не подымет глаза, потому что небо приватизировали сплошные жулики, всякие астрологи, попы с похабными рожами и космонавты, которые, столько летая, не рассказали ни одной увлекательной истории о нем. Ну стоило ли болтаться вверх ногами и ничего нового не открыть?

Эти мысли, или похожие, или просто тени чужих мыслей покрутились-покрутились возле Алки, но не нашли путей в ней поселиться, а она как раз вышла к железнодорожной платформе, и к ней подходила электричка. И было у нее желание сесть и поехать в неизвестном направлении. Но направление было известно. Электричка была полупуста и ехала в Москву, к трем вокзалам. И вот именно это — три вокзала — сделало свое дело. В последнюю секунду Алка вскочила в вагон.


— Ты его не брал на руки? — спросила Тоня, когда Павел ей подробно рассказал о своем визите.

— Нет, — растерянно ответил Павел. — Знаешь, мне это даже в голову не пришло. Я же с улицы, ну как хватать ребенка? Я ж ему как бы чужой.

Но, сказав это, он вдруг понял, что даже порыва у него такого не было. Он просто смотрел на ребенка — и все.

— Знаешь, — невесело засмеялся он, — дети рождаются в голове. Ты его ждешь, представляешь, то да се… В общем, у него хорошая семья, родная бабушка-мама, хороший мужик-отец. Все хорошо. — И он взял спящего сына и стал носить его на руках, и Тоня поняла, что он исправляет ошибку, не взяв того ребенка.

— Они похожи? — спросила Тоня.

— Нет. Тот беленький, светлячок. Видимо, в мать…

И знаешь, он похож на того мужика. Точно похож. А наш — другой. Смотри, ресницы черные в пол-лица. И вообще он смугленький. Как я. Все, мать, закрыли эту тему. Они могут нас позвать в гости, но мы — как захотим.

— Я не буду возражать, — ответила Тоня. — А девчонки, значит, там не было?

— Но она ведь живет отдельно, там, где жила ее мать.

— Ты можешь понять, зачем она все это устроила? — спросила Тоня.

— Сейчас, когда я их всех видел, я ничего не понимаю. Какое-то злодейство по отношению к бабушке.

— У нее никого нет?

— Нет, я видел мальчика. Кавказского типа.

— Понимаешь, зло приходит от одиночества, от обиды, что ты никому не нужен.

— Не похоже…

— Но что-то в ней сидит и гноится. Это плохое дело.

Она может опять прийти.

— Ну, придет. Сейчас, когда мы знаем все, это уже несущественно.

— Зло всегда существенно, — ответила Тоня.


Алка походила по Ярославскому вокзалу, по Ленинградскому, перешла на Казанский. Здесь она была в первый раз и была оглушена размерами, другим запахом, видом огромного количества людей, стронутых с места. Те два предыдущих были все-таки московские, они возили дачников, и люди на них были в основном едущие недалеко. На Казанском люди были смятенные. И Алка поняла, что это ее вокзал. Она уселась на лавку и стала впитывать в себя воздух и запах этого вокзала. Она придумала себе отъезд, не важно куда, но именно отсюда, на волне этой общей повисшей над куполом тревоги. В ней ни грамма не было той чванливости, какой она отличалась в Мамонтовке, считая тамошний люд глубокой и несимпатичной провинцией. Там она была московской штучкой, здесь она была частицей огромного народа, бестолкового, потерянного, немирного, настороженного, со всем тем, что существовало в ней.

И еще народ этот — разрушитель, и это, может, самое главное в нем, как и в ней. Сломать к чертовой матери тех, кто взял на себя право считать, что знает, как надо.

Не знает! Вот почему все так озираются, вот почему у всех такой загнанный вид. Они едут по билету, но едут в никуда.

Мама взяла и родила от первого встречного, такая была в ней сила смятения. Родила и умерла. Вернулся первый встречный, а там уже добропорядочные, они взяли себе дитя свободы воли и теперь уже не отдадут. А встречный тоже уже родил ребенка неволи, то есть ребенка правила, а мама ей твердила: «Запомни! Его зовут Павел Веснин». Ну вот она и запомнила. Ничего из этого не выйдет, а она бы отняла ребенка, рожденного не по правилам, потому что только такие дети и нужны народу Казанского вокзала. Может, взять Пашку на руки и просто принести Павлу? На, мол, если сам не можешь… Мысль была соблазнительна, упоительна, в нее хотелось нырнуть с головой и совершать в ней всевозможные кульбиты, туда-сюда, туда-сюда…