– Ее что?
– Ее слова. Ее мысли. Она была поэтессой, она все еще поэтесса. Даже не знаю. Она закончила колледж в шестнадцать. Ей была открыта дорога в Колумбийский.
– Она училась в Колумбийском университете?
– Нет.
– А где?
– В муниципальном колледже в Кейп-Коде.
Еда застряла у меня в горле.
– Нет. Не. Верю. Черт. Побери. Не верю.
– Да, маленькая, ты снобская штучка. Глотай, пока не подавилась.
Я сглотнула.
– Ты серьезно говоришь?
Симона в муниципальном колледже? Получает высшие баллы, скучающая, молчащая, серьезная…
– Но почему?
– Не всем дарована привилегия убежать. – Глянув на меня, он смилостивился. – А кроме того, ей надо было заботиться обо мне.
– Симона отказалась от учебы в Колумбийском университете, чтобы заботиться о тебе?
– И я от многого ради нее отказался. Работает в обе стороны. Я тоже о ней забочусь.
– А что, если одному из вас захочется заботиться о ком-то другом?
Слова вырвались прежде, чем я успела прикусить язык, и я подумала, пожалуйста, не отвечай. Джейк поднял бровь.
– Какие у нее родители?
Он откинулся на спинку стула.
– Ничуть на нее не похожи.
– А как она стала такой?
– Она любит думать, что вышла в полном облачении из головы Зевса.
– А на самом деле…
– Ее отец держал бар. Мать работала учительницей в начальной школе, у нее была странноватая, девчачья одержимость Францией, а ведь она даже паспорт себе не сделала.
Я сообразила, что застыла с полной ложкой, не донеся ее до рта. Я бы уж скорее поверила, что Симона в полном боевом облачении возникла из чьего-то черепа, чем что ее воспитала женщина, никогда не выезжавшая из страны. Я с неловким смехом опустила ложку.
– Сколько ей лет?
Это меня интересовало с первого же для. Я понятия не имела о градации возрастов, о том, как выглядят в тридцать, тридцать три или сорок два.
– Тридцать семь. А тебе?
– Двадцать два. Ты это и так знаешь. – Я улыбнулась, а про себя подсчитывала. – Да уж, немолодая. Нет, что-то не сходится. Она же в двадцать два начала работать в ресторане, да? Она вроде бы говорила, что проработала там двенадцать лет, тогда получается, что ей тридцать четыре, так? Когда она жила во Франции? Чем ты занимался, когда она уехала?
– Я это называю моими бурными годами на ничейной земле.
– И как долго вы были врозь?
– Несколько лет. Господи, мне надоел разговор!
– Как по-твоему, она счастлива? Ей хватает того, что она просто работает в ресторане? Она выглядит счастливой, верно? Ее жизнь так полна.
– А ты и впрямь на нее запала, да? – Джейк отломил корку ржаного хлеба. – Что такое, по-твоему, счастье? Это разновидность потребления. Это не фиксированное состояние, не то место, куда можно поехать на такси. У отца Симоны случилось кровоизлияние в мозг, когда он в час утра подчитывал выручку. Он не был несчастлив. Симона стояла за баром с тех пор, как ей исполнилось девять. Сомневаюсь, что у нее остались иллюзии насчет счастья.
Я постаралась представить ее себе маленькой девочкой, которая моет и подносит пивные кружки, наблюдает, внимательна ко всему вокруг. Когда мне было девять, самым значимым моим общением с внешним миром была игра в куклы. Я играла с ними в семью, но игры всегда оборачивались плохо, заканчивались насилием. Те куклы становились терпеливыми жертвами всего спектра моих неоперившихся эмоций. Но кроме меня, у них никого не было, и к следующему утру они всегда меня прощали. Судя по тому, что я видела в других семьях, моя «семья» мало чем от них отличалась. Но я была совершенно изолирована от мира взрослых. Меня не видели, не слышали, не признавали моего существования. Вполне логично, что Симона научилась правилам поведения взрослых, тому, как быть искренней и лживой, как уклоняться, еще раньше, чем поняла, что формально пока еще не одна из них. Я попыталась вообразить Джейка маленьким мальчиком, который догоняет, потом перегоняет ее ростом. Тогда я впервые представила его себе ребенком. Я посмотрела на него через стол, и Джейк и Симона – с их историей, с их заурядными родителями, отстраненной прохладцей уроженцев Новой Англии, с их жесткостью – показались мне единственными реальными людьми, кого я вообще встречала.
– А я? – серьезно спросила я. – По-твоему, у меня есть иллюзии?
– По-моему, ты и есть иллюзия.
Он пододвинул стул, чтобы оказаться ко мне поближе. Да, в нем было и такое: мгновенные, резкие смены настроения, – я никогда не могла расслабиться. Он поднес вилку к моим губам.
– Чьи это губы?
– Эти губы? – Я поцеловала вилку. – Мои губы?
Наклонившись, он прикусил меня за нижнюю губу, потянул. У нас обоих глаза были открыты. Он прикусил сильнее, я быстрее задышала. Отпустив, он нежно поцеловал мою губу, я ощутила кровь, я почувствовала вкус йода.
– Мои губы, – сказал он. – Мои.
Моя серьезность наталкивалась на его апатию, и так для меня началось свободное падение.
– Ты любишь трахаться, – задыхаясь, говорил, например, он.
– А кто не любит? Что вообще это значит?
Хотя я прекрасно знала, что он имел в виду, ведь у меня еще подрагивали ляжки.
– Нет, женщины в Нью-Йорке… они целиком вот тут… – Он постучал меня по лбу, потом запустил руку мне между ног. – Они не могут быть тут. Они не могут вжиться в здесь и сейчас.
– А у тебя обширный опыт, да? – Меня поразило то, как он сказал «женщины в Нью-Йорке», словно я не одна из них. – Не делай из меня нимфоманку.
– Нет. – Он завел пальцы выше, надавил. – Не смущайся. Скажи: я люблю трахаться.
– Нет… – Я съежилась. Его глаза словно бы пошли рябью, как вода, которая вот-вот закипит.
– Скажи.
Он сбоку схватил меня за шею, большой палец лег мне на трахею. Подступила первая волна головокружения. Когда я кончала с Джейком, я не падала, сам мир поднимался ко мне. Иногда он причинял мне боль. Он улавливал запах моего страха и говорил: «Отпусти». Если я загоняла себя в страх, как вдавливаются лицом в подушку, я могла кончить сильнее и кончала…
Китайцы с грохотом поднимали стальные жалюзи, их реплики напоминали пулеметные очереди, пока они выволакивали баки с рыбьей требухой. Мычали, разворачиваясь, грузовики. Мое тело без костей.
– Я люблю трахаться.
– Ты ненасытна.
– Ты плотояден.
– Тарталетка-малолетка.
– Волк.
– Роза.
– Стейк. С кровью.
– Неисправима.
– Неизлечим.
У него было много недостатков, но одно он умел в совершенстве – играл и манипулировал словами так же, как играл и манипулировал мной. Мы несли сущую чушь, ну и что с того? Это был наш собственный, личный язык. Если бы я попыталась записать фразы, получилась бы брань.
Погоди-ка, клише – это значит, что это правда или что это неправда?
У каждого есть цена.
Я тебя застукала, ты зевала.
Да у меня вообще все больше двадцати процентов.
Почему я вообще больше не чувствую запахов?
Теперь они превратились в чудищ.
Теперь все время идет снег.
И я сказала, мол, не буду платить квартплату, пока отопление, мать его, не включит.
Когда это кончится?
Уморительно расистки, но расистски ли расистки?
Вечно он недовольную рожу корчит.
Сегодня лагнустины.
У нас сезон бурбона, друг мой.
Ты знаешь, что Венеция остров?
Но пахнет как отбросы, и туда доливают «Ферне».
Говорят, пиво – это новое вино.
Ты пропустила второй бокал на Девятнадцатом.
Я уже вообще света белого не вижу.
Ты не прокатала их карточку?
Тот еще кашель.
Лангустины – не креветки, их по клешням можно отличить.
Она уже не так молода.
Но я теперь вообще не сплю.
Может, позвонить его жене? Он заснул за столом.
Да, обсасываешь головку.
У него на все есть отговорка.
Маленькие вампиры?
Все так долбано гомогенизировано и пастеризовано.
Будьте вежливы.
Тут нет секретов.
Отвратительно.
Нет, новое вино сейчас – шерри.
Мне нужен «клинекс».
Мне нужны ножи для стейков.
Какие у нее синяки под глазами!
У меня есть правило, я на такое не покупаюсь.
А потом они спросили, есть ли у нас австралийский шираз «Йеллоутейл».
Они замерзли у меня на щеках. Прямо пока я шла сюда от станции.
Где дорожка?
Будьте вежливы.