После работы мы ходили гулять, ведь зима понемногу ослабляла свою тираническую хватку. Чем дальше мы уходили от Юнион-сквер, тем более раскованным становился Джейк. К тому времени, когда мы проходили Хьюстон на юге, или улицу «А» на востоке, он уже был хозяином города.
Он водил меня в свои бары. Он становился терпеливым, сентиментальным, иногда неуверенным в себе. Он терпеть не мог заведения, где работали молодые бармены. Все бармены, кого он знал, звались Бадди, Бустер или Чарли – любое имечко, каким назовешь верного пса. Он ненавидел бары, где за счет обстановки создали ощущение старины. Он любил бары, которые были взаправду старыми, где лоск совершенно стерся, где потрескалась плитка и отставала краска от стен. Никаких диджеев. Никакой карты коктейлей. Он ходил в такие бары, но никогда не засиживался.
В «Миледи» Джейк называл барменшу Грейс, и для нас всегда находились свободные места. В «Милане» на Хьюстон под столом спал питбуль, а у двери выстраивались напомаженные скейтбордисты-профи и их девчонки-модели. В баре «Марс» стены пропитались мочой, я была единственной женщиной, и мужчины не обращали на меня внимания. Деликатная экосистема стариков, дэт-металл, выпивки и поразительно умиротворенной анархии. В «Софии» на Восточной 5-й работал по вторникам Бретт, друг Джейка с «давних времен», – последнее, на мой взгляд, могло иметь два толкования: либо они вместе крали что-то по мелочам, либо на пару лечились от какой-нибудь зависимости, поскольку ни один из них не желал говорить о тех днях. Бретт сварливо и покорно тянул свое пиво, поглядывая одним глазом на крутившихся по телику над барной стойкой «Симпсонов». Джейк то и дело совал мне четвертаки, чтобы я ходила к музыкальному автомату, и всякий раз, когда я выбирала песню, хватался руками за голову и стонал.
– Дело что, в генетике? Женщины вообще не способны понять музыку? Это же дерьмо, полное дерьмо, и тебе оно нравится?
– Это хорошая песня. Под нее под венец можно пойти.
Под венец и Джейк! Он зажал руками уши.
– Ты с ума сошла, мать твою, от твоих песен сдохнуть хочется!
Едва песня закончилась, он толкнул к моему стакану с пивом еще четвертак, и я твердо решила найти что-то особенное. Мне ни за что не выбрать такое, чтобы ему понравилось, но пусть хотя бы промолчит.
– А ты знала, что Йен написал это перед смертью для «Джой Дивижн»?[41]
– Какой еще Йен? Это же «Нью-Ордер» поют!
– Бретт! Бретт, ты это слышал? Она спрашивает, кто такой Йен!
Бретт на секунду отвлекся от экрана и смерил меня взглядом. Во взгляде сквозило разочарование.
– А кто такой «Джой Дивижн»?
– Черт! – ругнулся Джейк.
Весь бар всколыхнулся, взрослые мужики били кулаками о стойку, кто-то показывал на меня бильярдным кием. Когда песня закончилась, возле моей кружки возник еще четвертак.
– Ты меня мучаешь.
Он подался ко мне, упала курчавая прядь. Я ее поправила. Вот кем я теперь стала, девушкой, которая имеет право поправлять Джейку волосы. Он хмелел, скалился, я чувствовала, что он сейчас скажет какую-нибудь гадость.
– Мне это нравится, – сказал он.
– Нравится меня унижать?
– Нет. – Он приложил ладонь к моей щеке, наши лбы соприкоснулись. – Мне нравится, как сосредоточенно ты там стоишь. Ты так закусываешь губу, точно речь идет о жизни и смерти. Мне нравится, как ты запрыгиваешь на табурет, хотя все на тебя орут.
– Тебе нравится, как я запрыгиваю? – Я подпрыгнула на табурете, и его руки нашли меня и стащили на пол.
– Готова? – спросил он, и, кивнув, я укусила его за шею.
Даже не знаю, что еще приносило мне удовлетворения большее, чем его вопрос, готова ли я идти домой. Какое счастье знать, что мы откуда-то уходим вместе, что можем оставить всех этих одиночек допивать свои «посошки».
– Потом сочтемся, Бретт, – сказал он, одной рукой доставая из бумажника чаевые.
Другая рука забралась мне под свитер, сдавила сосок. Бретт пожал плечами. Такое то и дело случалось: ни счетов, ни последствий.
«ЗДЕСЬ РАНЬШЕ ЖИЛИ ХУДОЖНИКИ», – гласила надпись на куске фанеры, прислоненном к заграждению вокруг гигантской ямы. В яме сновали рабочие: дробили бетонные блоки, перетаскивали с места на место горы земли и обломков. Еще на фанере трепетало несколько разрешений на строительство, и реклама кондоминиума, на которой сгенерированная компьютером дамочка на каблуках и в деловом костюме пила вино, созерцая небоскребы Манхэттена из своей белой коробки в небесах. Это была брюнетка неопределенной этнической принадлежности. Возможно, раньше здесь жили художники, но эта женщина явно к ним не относилась. Хотя сидела она лицом к западу, объявление гласило «Восход роскоши в Уильямсбурге».
Под порывами ветра вода в реке пенилась о камни, стелилась прошлогодняя трава, клумбы были завалены веточками. Я присела на скамейку, чтобы посмотреть вверх на мост, и испытала острую тревогу из-за общества, частью которого так бездумно была. Кто станет покупать квартиры в кондоминиуме? Кто станет выплачивать по нашим студенческим займам? Сможет ли защитить нас наше чувство стиля? И если здесь раньше жили бедные, а теперь будут жить богатые, то куда деваться нам?
На столиках для пикника спали двое бездомных. Я хорошо навострилась не смотреть на неприятные вещи. Я умела «обогнуть» взглядом любую лужу блевотины на платформе, любого сломленного джанки, ползущего к ограде, любую женщину, орущую на плачущего младенца, даже пары, ссорящиеся за столиком в ресторане, женщин, роняющих слезы в фетучини, крутящих на пальцах обручальные кольца – принадлежность к тому самому «пятидесяти одному проценту» помогала сохранять самообладание. Один бездомный, закуклившийся в наслоения выцветшего тряпья, лежал на боку спиной ко мне. Штаны у него были приспущены. Кусок испачканной дерьмом туалетной бумаги торчал у него между ягодицами, как белый флаг. С одной ноги упала тенисная туфля и теперь лежала рядом со столом.
Я смотрела на него, пока хватало сил. Солнце как будто не знало, заходить ему или нет, и вместо обычного трансцендентного упоения, какое я испытывала, когда в городе менялся свет, я заметила, что среди камней зашевелились крысы. Ты начинаешь нервничать, сказал я себе. Проверив телефон, я пешком вернулась домой.
Приглашение было сформулировано в самых общих словах, и я отнеслась к нему настороженно и решила выжидать, что же будет дальше. Но Симона была совершенно серьезна: она будет рада пригласить меня на обед, точнее, нас с Джейком. Будем только мы втроем. Меня ждали к восьми вечера. Когда я перебрала свои книги в поисках чего-нибудь, чем ее удивить, то наткнулась на томик Эмили Дикинсон, который она мне одолжила, когда я впервые была в ее квартире. С тех пор я несколько раз его прочла, но взяв его в руки сейчас, вновь испытала неловкость – не от воспоминаний, а от того, с какой легкостью можно забыть полдня, от того, как тысячи ран и побед тускнеют, пока не останутся самые острые мгновения, да и те не задерживаются в памяти надолго. Я уже забыла про бездомных у реки. Уже забыла, каково бывает осенью. Мою печаль в тот день, когда я от нее уходила… Эта печаль теперь была заключена в том томике, но и в нем обернулась лишь реликвией или пережитком.
А значит, сказала я своему отражению в зеркале, пока подводила глаза, я не просто возвращаюсь в квартиру Симоны, но возвращаюсь на обед, и я не просто иду к ней, но иду к ней с Джейком. Я надела вязаный косами черный свитер, высокие черные сапоги и черные же легинсы. Я немного размазала подводку для глаз и намотала на шею огромный серый шарф. Сюрпризы на каждом шагу.
– А потом она затанцовывает себя до смерти. Это единственный способ умилостивить богов. Поразительно! Я стараюсь ходить всякий раз, когда ее дают, – сказала Симона, доставая из духовки жареную курицу.
Я застыла со стопкой книг, которую убрала с круглого стола. Положить их было некуда, только на пол.
– Правда? Звучит круто!
– Девчонка и ее «круто», – покачал головой Джейк.
Он листал «Размышления в карете скорой помощи»[42], наблюдая за нами с улыбкой, от которой я чувствовала себя позолоченной.
– Наверное, я когда-то слышала «Весну священную» Стравинского, – солгала я.
– Разумеется.
– Но уже плохо помню.
– Ну… – Она сняла кухонные перчатки. – Я бы порекомендовала балет. Музыка трогательная, утонченная, но публику в тринадцатом году возмутили не она или тема, а хореография Нижинского, его брутальность. Вот что на самом деле вызвало скандал. Достанешь из холодильника «Шенен Блан»?