– А по мне так это чушь собачья, Скиппер, – сказала Ари, – но отличная получилась сказочка.

Схватив пустую сетку под стаканы, она ушла. Уилл смотрел на меня так, словно видит впервые в жизни.

– Устала я от ее дерьма.

Собрав осколки бокала, я бросила его в мусорное ведро.

– А мне все еще нравится «Дейв Мэттьюс Бэнд», – сказал он. – Неловко даже.

– Нет, – возразила я. – Что бы ты ни делал, тебе все спишется. Ты же не девушка.

Я надела пальто, подобрала сумочку и битое стекло и ушла из бара.


Стены в комнате Джейка в переоборудованном лофте были покрашены в лаконично синий цвет, и иногда казалось, ты в пещере на дне холодного северного океана. У него был один сосед, уличный художник по имени Свон, которого я встречала исключительно в халате, когда мы сталкивались по пути в туалет. Он делал вид, будто меня не замечает, или, может, правда не замечал. По контрасту с коврами, устилавшими гостиную, в комнате Джейка пол был голый. Потертый линолеум и топчан посреди комнаты.

В его комнате были окна во всю стену, но в них попадало не так много света, ведь они выходили на пожарную лестницу заколоченного здания с гнездами голубей.

Толика эстетства: ортопедический матрас из авиационной пенки застелен безупречными льняными простынями.

Стеллажи Джейк сколотил из деревянных ящиков из-под винных бутылок. Тут была целая стена книг, но не как в квартире Симоны, где имелись отдельные разделы для поэзии, религии, психологии, гастрономии, редкие издания шедевров литературы и высоченная стопа книг по искусству, которая, вероятно, стоила больше моей квартплаты за год. У Джейка были романы в жанре мистери и книги по философии. И все. Никакой современной серьезной прозы, сплошь паршивые, рассыпающиеся издания в дешевой обложке или переплетенные в кожу собрания сочинений Ницше, Хайдеггера, Фомы Аквинского. Отдельной стопкой громоздились тома зачитанного собрания сочинений Кьеркегора. Какие-то невозвращенные в университетскую библиотеку Нью-Йорка книги: Уильям Джеймс, «Метафизика» Аристотеля, «Одиссея», а еще черный учебник анатомии, настолько большой, что сошел бы за тумбочку. Возле топчана Джейк поставил на пол элегантную лампу-гуся. Она была трех футов высотой, с двумя «коленами», а сама лампочка прикорнула в треснувшем плафоне волнистого стекла.

Стены тоже были голыми, не считая небольшого пространства над полками, где он пришпилил булавками черно-белые фотографии, снятые на полароидную камеру. Едва войдя в квартиру, я увидела коллекцию фотоаппаратов, они висели на крючках в гостиной в компании гитар и двух велосипедов. Мне понадобилось немало времени, чтобы решиться спросить про фотографии. На одной была изображена горная гряда («Ты про горы Атлас? – переспросил Джейк. – Это в Марокко»). На другой – плети жухлой травы на песке («Уэллфлит, – сказал он, – это называется пляжный вереск».) Груда сложенных в пирамиду посреди мощеной улицы велосипедов («Берлин»). На еще одной – Симона, точнее, ее рука, блокирующая объектив, ладонь растопырена, как огромная морская звезда. Примитивный объектив расплющил изображение, превратив линии на ладони в гравюру. На недодержанном фоне я различала (только если снимала фотографию и подставляла ее под свет, когда Джейк выходил из комнаты) изумительную улыбку.

Он спал, а я сидела на корточках у кровати, проводила пальцами по корешкам книг, потом встала и отцепила фотографию. Когда я спрашивала его про татуировки, он закатывал глаза. Когда я спрашивала его про те фотографии, он едва удостаивал меня ответом. Но чем лучше я его узнавала, тем больше видела систему символов, скорее всего имевших сентиментальную ценность. Если я просила рассказать про Марокко, Берлин или Уэллфлит, он переводил разговор на берберов или на знакомого немецкого художника, который выращивал скульптуры из соли, или на байки о жутких смертях в фольклоре китобоев. То, как он обходил эти фотографии, напоминало мне слова Симоны в ходе одного нашего урока: постарайся не создавать себе представлений о предметах, постарайся разглядеть их суть. Я все еще не понимала смысла этих четырех фотографий, не понимала, почему они были сделаны или почему оказались в его комнате.

– Как продвигается расследование? – спросил Джейк, и от неожиданности я вздрогнула.

Он закурил. Я едва различала его глаза в слабом отблеске сигареты. Он, похоже, не злился, даже выглядел вполне довольным.

– Когда это было? – спросила я.

Я принесла фотографию Симоны с собой в кровать и легла со своей стороны, оставив между нами несколько дюймов. Я все еще слишком робела, чтобы первой к нему потянуться.

– Не помню.

Он подхватил прядь моих волос, намотал их себе на палец, и я подумала, что мы погружаемся в синеву, в сумеречные часы между ночью и утром, когда что угодно может случиться.

– Почему ты повесил ее на стену?

– Это удачная фотография, – ответил он. Пепел упал в кровать, и он его смахнул.

– Потому что ты любишь Симону?

– Конечно, я ее люблю. Но это еще не причина вешать фотографию.

– Я думаю, это самая веская причина делать множество вещей, – осторожно выговорила я.

– Ты же знаешь. – Он погасил сигарету и притянул меня себе на грудь. – У нас с ней не так. Ты сама это знаешь.

Он меня отвлекал, он знал, что его шея меня отвлекает, что его руки, скользящие по моим бедрам, меня отвлекают.

– А было когда-нибудь так? – Я попробовала разглядеть его глаза. – Симона не уродка.

– Да, она недурна.

– Джейк…

– Нет.

– Ну так почему?

Он хмыкнул и встал, колени у него хрустнули. Задумчиво посмотрев на полки, он достал «О душе» Аристотеля. Из книги выпала старая цветная фотография. Подобрав ее, он бросил ее мне на колени и перепрыгнул через меня назад в кровать. Женщина с распушенными золотыми волосами улыбалась, держа на руках младенца, который строго смотрел в камеру.

– Это моя мама.

– О, – сказала я, – они похожи.

– А то. У всех свое дерьмо. У меня Симона. Знаю, сторонним людям трудно понять. Но что есть, то есть. Когда мама умерла, она практически к нам переехала. Ей было всего пятнадцать, но она меня вырастила – на собственной долбаный беспорядочный лад.

Я не отреагировала, я переваривала информацию, и она укладывалась в пазл. Без матери. Целый город сирот. Я снова посмотрела на фотографию Симоны. Что я бы отдала, чтобы кто-то пришел и обо мне заботился? Я коснулась лица младенца на фотографии с мамой. Непроницаемые глаза, пронизывающий взгляд.

– Ты уже тогда выглядел не слишком радостным.

– Меня мало что радует.

– Сколько тебе было, когда она умерла?

– Восемь.

– Как? То есть как она умерла?

Я потянулась к нему. Я ногтями провела по его татуировкам, опустила веки, подушечками пальцев ощутила бугорки в его татуировке ключа и подумала про Симону, которая лежит, завернувшись в простыни, – одна. Что же это за странная история? Почему его татуировка выглядит так, словно кожа ее отвергла? И почему ее татуировка выглядит так, словно ушла слишком глубоко? Его дыхание стало прерывистым.

– Приятно, – сказал он. Не знаю, сколько прошло времени, прежде чем он продолжил: – Симона сказала, что моя мать была русалкой и что судьбой ей было предначертано вернуться в океан, потому что там ее настоящий дом, и что однажды мы с ней тоже туда вернемся. Моя мама уплыла… Думаю, я и тогда знал, что к чему. Став старше, я нашел газеты, узнал, что значит утонуть. Но когда ты меня спросила, моей первой мыслью было, что она уплыла и вернулась домой. Смешно, правда? То, как мы не можем отучиться от чего-то, хотя и знаем, что это неправда.

Я перекатилась на него, наши тела дышали в унисон. Я думала, что скажу уйму взрослых вещей… Я тоже лишилась матери. Думаю, было бы тяжелее, если бы она вообще у меня была, если бы я ее помнила. Я знаю, как трудно доверять другим людям, но главным образом себе самой, потому что никто не учил тебя, как это делать. Я знаю, что когда теряешь кого-то из родителей, часть тебя остается там, в мгновении, когда тебя бросили. Я подумала сказать: «Я знаю, что ты тоже в меня влюбляешься». Но произнесла я:

– Я сказала кое-кому, что ты мой парень.

– Кому?

– Какому-то типу, который со мной заигрывал.

– Кто? Где?

– Просто какой-то тип.

Я никогда не видела, чтобы он ревновал, – ну, может, за вычетом того раза, когда зашел разговор о дружбе Симоны с Говардом. Но сейчас вдруг в его голос закралась ярость.