— Бедняжка Бет. До неё стоило бы донести, что мало кому хватит стойкости выносить приказы в этой глуши.
— Это не... — отец замолкает, впечатывая костяшки пальцев в старый деревянный стол. Он не кричит. Гарри Лэнгдон никогда не повышает голос. — Ради Бога, это не глушь. Это девятикомнатное имение с двумя отдельными гостевыми домиками, спортзалом и конюшней.
Я слышу осуждение в его голосе. И даже понимаю его. С высоты его роста я выгляжу, как избалованное дитя. Но легче позволить ему думать, что я испорченный мямля, чем позволить ему увидеть правду... которая заключается в том, что мне было бы плевать, сгори это место. Надеюсь только, что я погорю вместе с ним.
Потому что если отец узнает, насколько я на самом деле мёртв внутри, он не ограничится одними сиделками. А передаст меня в сумасшедший дом, где я буду пить из бумажных стаканчиков и пользоваться «пластмассовым серебром».
Я позволяю привычной усмешке скользнуть на лицо.
— Ну, — начинаю я, взбираясь на ноги и ковыляя к буфету за добавкой Бурбона, — может, эта Гретхен — или Гвендолин? — не ценительница лошадей. Да и кроме того, у неё голос, как у гиены. Она бы распугала всех лошадей.
— Это не лошади её испугались, — замечает отец, на этот раз ударяя сильнее. — А ты. Ты сбежал от неё, как и от семи предшествующих.
На самом деле, от восьми. Но я не собираюсь его поправлять. Не во время его ханжеской лекции.
— Так, сколько же это будет продолжаться, Гарри? — интересуюсь я, роняя кубик льда в свою выпивку, упёршись бёдрами в буфет и поворачивая к нему лицо.
— Не называй меня так. Я твой отец — прояви немного уважения.
— Мистер Лэнгдон, — обращаюсь я, склоняясь, но недостаточно низко, поэтому поклон выглядит оскорбительно. — Так, сколько? — снова задаю я вопрос. — Скольким нянькам нужно приехать сюда и свалить, едва узнав, что мне не нужно подтирать слюнки или читать на ночь сказки?
— Чёрт подери, Пол...
— Десять? — перебиваю я. — Пятнадцать? В смысле, ты можешь зазывать их бесконечно, но в конце концов запасы нянек исчерпаются, верно?
Он продолжает постукивать коленом о дерево, но на меня больше не смотрит. Он смотрит в окно, на едва виднеющуюся сквозь деревья гавань в позднем утреннем свете.
Думаю, отсюда открывается достаточно симпатичный вид, но сам я предпочитаю наблюдать за ним ближе к вечеру, после захода солнца. В основном, потому что это значит, что день подошёл к концу. По крайней мере, пока всё не начнётся заново. Что всегда и происходит. В смысле, начинается заново. Независимо от того, как сильно я хочу обратного.
— Я нанимаю их, чтобы помочь тебе, — произносит он, на этот раз обрушив на стол раскрытую ладонь.
Я делаю большой глоток виски, позволяя ему обжечь горло. Дерьмо, кажется, старик в самом деле думает, что помогает. Думает, что присутствие некой грузной, сверхароматной подражательницы медсестры, снующей всюду, каким-то образом вынудит исчезнуть прошлое. Я просто не знаю, как вбить ему в голову, что кое-что нельзя ни исправить, ни стереть. Мою ногу, например. Или лицо.
Как и, наверняка, все те пятьдесят направлений дерьма, произошедших в моей голове, пока я находился в той Богом забытой пустыне на другом конце земли.
— Папа, — говорю я слегка грубым голосом, — я в порядке.
Он приковывает меня внимательным взглядом бледно-синих глаз, тех же глаз, которые я вижу каждый раз в зеркале. Ну, или которые видел в те времена, когда ещё смотрел в него.
— Ты не в порядке, Пол, — возражает он. — Ты едва стоишь на ногах. И не покидаешь этот дом без принуждения. Ты только и делаешь, что читаешь и хандришь...
— Размышляю. Я предпочитаю определение «размышлять». Более мужественное, чем «хандрить»!
— Не остроумничай, чёрт подери! Ты потерял это право после того, как...
— После чего? — я заставляю себя стоять ровно, осторожно удерживая вес на правой ноге, чтобы не накренятся в сторону. Или, что ещё хуже, раскачиваться. — Я был таким уж остроумным, теряя свою ногу? Или после этого? — я указываю на свою ногу. — Нет, не был. Тогда, наверное, всё дело в этом, — указав на своё лицо, я остаюсь до странности удовлетворённым, когда он отводит взгляд.
— Я говорю не о твоей ноге или лице, — бросает он грубо. — А о том, как это произошло, о том, что тебе нужно с этим бороться. И ты это знаешь.
Знаю.
Я всего-то ни на одну чёртову секунду не верил посторонним людям, заявлявшимся сюда, пытаясь выманить меня в спортзал, чтобы сделать упражнения из терапии хромая-задница, или же допытываясь у меня каждые пять минут, поел ли я, и что в приготовленном нужно исправить.
— Линди здесь, — ворчу я.
— Линди здесь в качестве экономки. Она моет тарелки и проверяет, чтобы бокалы, из которых ты пьёшь алкоголь в течение дня, были чистыми, а не для того, чтобы контролировать, не выкинул ли ты чего идиотского. И прежде чем ты начнёшь: я и Мика об этом просить не стану. Он шофёр.
— Ага, он кажется особенно занятым, с твоими-то визитами раз в два месяца.
— Он здесь не для моего блага, а для твоего.
Я движусь обратно к кожаному креслу, слишком устав от этого разговора, даже чтобы попытаться скрыть хромоту.
— Ну, в таком случае, избавься от него. Мне некуда выезжать. Ты же знаешь, я мог заниматься чем-то и похуже, вместо того чтобы оставаться здесь, дабы не досаждать тебе, вдали от чужих глаз. Ты на самом деле хочешь, чтобы все твои коллеги и друзья из загородного клуба Бостона увидели меня?
— Ты сам сослал сюда себя. Не я.
— Точно! Поэтому прекрати уговаривать каждую няньку и медсестру в Бостоне позаботиться обо мне.
— Прекрасно, — отвечает он, разок кивнув головой.
Я открываю рот, чтобы возразить, прежде чем он разразится словесным потоком:
— Подожди. Серьёзно? Ты попытался...
Он поднимает палец, а его взгляд становится твёрдым, как камень, и вдруг я осознаю, что имею дело не с Гарри Лэнгдоном, играющим роль отца. Этот Гарри Лэнгдон — гостиничный магнат. Человек, которого журнал «Форбс» называет чёрствым и неумолимым.
Моему отцу было сорок семь, когда я родился, и шестьдесят с лишним, когда я учился в средней школе, но никто не ошибался, думая, что он мой дедушка. Отчасти, потому что все его знали. И всем тем, кто его знал, было известно и то, что он женился на женщине, младше его на двадцать два года. Он обрюхатил её и развёлся с ней ещё до того, как меня приучили к горшку. Но в основном его не принимали за дедушку потому, что он не выглядит, как старик. Он всегда обладал властью и энергией человека, вдвое себя моложе.
Но в последние пару лет его возраст стал проявляться в сутулости плеч, провисании кожи под подбородком и мешками под глазами. Хотя мужчина под увядшим телом так и не смягчился. Я вижу жёсткость в линии его рта и лёд в глазах.
Подсознательно я настраиваю себя на продолжение. Сейчас мы с ним играем в старую игру. Он присылает мне унылую сиделку, а огрызаюсь, швыряюсь вещами и сыплю проклятиями до тех пор, пока она не сбегает. И по-новой.
После первого раунда я получил от него гневное письмо. Вторая сбежавшая женщина обеспечила звонок. А после четвёртой мой отец навестил меня, выдал пару предупреждений и уехал в тот же день.
После пятой сиделки, на этот раз мужчины, оказалось, что пол значения не имеет — избавиться можно от всех. Тогда я получил от него письмо и телефонный звонок.
Так оно и повелось. Смехотворная игра, в которую мы играли, несмотря на его напускной пофигизм.
Однако на сей раз чувствуется приближающееся изменение в правилах, и я подготавливаю себя к этому. Мне потребовалось двадцать четыре года, чтобы наконец начать понимать своего отца. Инстинкт подсказывает мне, что он решил поменять тактику.
Я делаю ещё один глоток — большой — опустившись глубже в кресло, давая ему понять, что ни у одного его выкрутаса нет и шанса. Ничто не может измениться.
— Ты получил ещё один шанс, — произносит он.
Я не утруждаюсь скрыть фырканье. Он способен на большее.
— Разве не это ты сказал мне в прошлый раз? А до этого?
Он двигается быстрее, чем я ожидал бы от семидесятиоднолетнего старика, и вырывает виски из моей руки. Я поднимаю удивлённый взгляд. Янтарная жидкость стекает по его руке на ковёр, но он, кажется, не обращает на это внимания, ибо слишком занят, глядя на меня так, словно ненавидит.