Петя, несмотря на воздействие „Распутина“ и „Смирноффа“, твердой походкой, как морской волк во время бури, вышел из комнаты.
— Миленькая девочка, эта Марина, — зачем-то сказала Люба.
Настя промолчала. И Удальцов тоже. За окнами начал тихо накрапывать дождь, нудный, как и затянувшийся вечер.
Петя вернулся минут через пятнадцать.
— Во дела! — воодушевился он прямо с порога. — Холстинов так отрубился, что дверь пришлось потихоньку взломать, а потом поставить замок на место. А он и не проснулся! Мы с Мариной уж испугались, не отдал ли он Богу душу. Хорошо, что никого из дежурных на этаже не было, все ушли „Спрута“ смотреть.
— И как же ты ломал эту самую дверь? — поинтересовалась Настя.
— А плечиком…
Петя медленно повернулся вокруг своей оси, напоминая приготовившегося к выступлению стриптизера. Настя заметила, что Люба с восхищением смотрит на него. И Удальцов тоже перехватил этот ее напряженный взгляд.
— Анастасия, не желаешь прогуляться? — предложил он с заговорщицкими нотками в голосе.
— Пожалуй, стоит, — согласилась она.
Удальцов взглянул на свои раритетные командирские часы и изрек:
— Вернусь через полтора часа.
— Ясно, — отрапортовал Петя.
Гурий Михайлович облачился в плащ, захватил зонтик, и они вышли из номера. Замок за их спинами щелкнул значительно раньше, чем это предполагали правила приличия. В полном молчании они прошли весь длинный коридор. Настя открыла свой номер и с радостью обнаружила, что соседка так и не появилась. Зато куртка была на месте. И кроссовки. Но вот зонтик она забыла взять в эту короткую поездку.
— Ничего, Настя, — успокоил Удальцов, — хватит моего.
Они вышли из заурядной провинциальной гостиницы на столь же заурядную и столь же провинциальную улицу. Зонтик Удальцова и вправду оказался объемным, но для большего удобства Настасье пришлось взять гения под руку.
Он нарушил молчание вполне подходящей фразой:
— Мне понравилось, что ты не болтливая, Анастасия. Не люблю, когда женщины не умолкают.
— Вы вообще не любите женщин, — она произнесла это утвердительным тоном.
— Только в поэзии. А в жизни — о…
— Ясно. Обычный мужецентризм. Но ведь были же в литературе Ахматова, Цветаева. Вы их тоже не признаете?
— Были… Они просто поэтессы. Но не крупные. Их заслуги непомерно раздуты. „Муж в могиле, сын в тюрьме. Помолитесь обо мне…“ Автор сего что же, великая поэтесса?
Настя не нашлась, что возразить.
— Хотя, конечно, встречаются талантливые женщины, — продолжал Удальцов. — Например, Габриэлла Мистраль. Она никогда не имела детей, но сумела переплавить свое несбывшееся материнство в литературу. И открыла в ней нечто новое… Мужчина не смог бы постичь то, что постигла эта бесплодная женщина.
— Описал же Лев Толстой роды маленькой княгини.
— Роды, процесс. Но не метафизику. Понимаешь?
Настя поразилась ясности его ума. Несомненно, принятая доза алкоголя возымела над ним какое-то действие. Но оно чувствовалось разве что в том, как он держал зонтик, но ничуть — в суждениях и умозаключениях.
— А как вы воспринимаете модные нынче направления в поэзии?
— Это какие же? — Он отмахнулся от вопроса, как от назойливой мухи.
— Ну, то, что пишут Парщиков, Жданов…
— Не признаю.
— А например, Артемов и Гаврюшин?
— Они пока еще не владеют формой. Понимаешь, форма — это первично.
— А Ростислава Коробова вы читали?
— И даже принимал его на Высшие литературные курсы. Он насквозь искусственный, книжный. Я бы назвал то, чем он занимается, сальеризмом.
— Как? — слишком, может быть, эмоционально спросила Настя, вспомнив фильм Формана на тему Моцарта и Сальери.
— Я не сказал ничего плохого, Анастасия. Но он женственен по внутренней природе. Он стремится не расчленить предмет, не посмотреть, „что у него внутри“, а как бы ощупать.
Дождь усиливался и с ним — листопад. Профессиональный разговор двух подвыпивших литераторов звучал явно нелепо. Тем более что они были мужчиной и женщиной, что первично, как форма в поэзии.
Настя заметила, что „Бронзовый король“ отказался на время этой прогулки и от внушительного вида, и от оборонительного поведения. Всегда на людях он стремился выглядеть неприступным. Теперь она понимала, что такая реакция на мир была необходимостью: слишком многим он был нужен, слишком значительному количеству серого вещества человечества он мог оказаться полезен, этот усталый, умный человек, тихо ведший ее под октябрьским дождем по рязанской улице.
Речушка со стоячей на вид водой металлически блестела, отражая свет фонарей. Возле самого моста в ней отражалась неоновая реклама какого-то кафе, и перемешиваемая дождем поверхность казалась голубой. Заметив неоновую „лунную“ дорожку, Удальцов вдруг выдал экспромт:
Я был от воды голубой,
А ты от меня голубая…
Настя промолчала, но слово „голубой“, употребленное как невинное определение, конечно же, ассоциировалось у нее с иными понятиями, превратившими его в активный эпитет. Не так давно ей пришлось редактировать интервью, которое автор, скорей всего отличавшийся полным отсутствием чувства языка, назвал „Голубая мечта мужчины“. В произведении этом, как ни странно, говорилось о новых методах лечения импотенции, разработанных нашей все еще передовой медициной. Но хохот во время редакционной летучки стоял гомерический. И все — из-за невинного „цветового“ определения.
У Ростислава тоже были строки, словно для того и написанные, чтобы их обыграл пародист:
И ангел голубым крылом
Меня от бури заслоняет…
Вот уж поистине антоним всем женским „розовым“ романам!
Они вернулись в гостиницу. У порога Настиного номера Удальцов робко, как юноша, спросил:
— Ты позволишь мне войти?
— Нет, — ответила она, может быть потому, что ей было его на самом деле по-человечески жалко.
— Моей душе с тобой было хорошо, — сказал он вместо „доброй ночи“ и удалился.
Они не разговаривали несколько дней, потому что каждый „вращался“ в своих кругах. Настасью намертво пришвартовали к группе молодых поэтов, а Удальцова, как классика, все время куда-то уводили, потом приводили, а потом забирали снова…
В день большого народного празднества в парке собралась едва ли не вся Рязань. Балалаечники, ложечники, трещеточники и частушечники наперебой демонстрировали свое искусство. И Настя убедилась, что возрождение фольклорной традиции происходит в полном объеме и в исконно русских формах. Прохладный, но солнечный день как нельзя лучше способствовал ярмарке, игрищам, веселью. Рязанцы пришли в парк семьями, с маленькими детьми и престарелыми бабушками и дедушками.
И было отрадно душе, когда румяная частушечница в кокошнике и широченном сарафане, сопровождаемая свитой гармонистов, с высокой сцены вдруг выдавала в микрофон, разносивший происходящее едва ли не на весь, по такому случаю, радиофицированный, город что-нибудь вроде:
С неба звездочка упала
Прямо к милому в штаны.
Чтоб она там все порвала,
Только б не было войны!
Подобное убеждало, что в русском народе неистребим воинственный дух пацифизма…
А через мгновение выдавалось четверостишие о панацее от всех хворей:
Ох, и здесь болит,
И тут болит…
Только там не болит,
Где мой милый шевелит.
При этом исполнительница умело жестикулировала, так что у публики не оставалось ни малейшего сомнения в том, где у нее еще болит, а где уже перестало.
Анастасия думала, что приблизительно такие тексты исполняли, вероятно, скоморохи, эти трубадуры русского возрождения.
Вечером намечалась встреча столичных поэтов с курсантами знаменитого воздушно-десантного училища, которое здесь, в Рязани, вот уже который год готовит защитников Кореи, Афганистана, Сербии и прочих разных народов, родственных чеченцам и абхазцам.
К защитникам отечеств был приглашен и Удальцов. Может быть, потому, что несколько лет назад он переводил стихи Зелимхана Яндербиева, тогда еще хорошего поэта, а ныне — вице-президента „кровожадного“ генерала Дудаева. И были в тех стихах такие пронзительные строки: